Отсебятина - Иоланта Ариковна Сержантова
Время мстит, когда мы забываем о нём из-за пустяка, но также недовольно оно, если к нему с излишним вниманием:
— Чего это ты? Присматривай лучше за собой! — Ворчит оно, и наверняка отомстит при первом удобном случае, и ущипнув ненароком, оставит заметную морщину, на самом виду. Для острастки.
— Помедленнее! — Просит его человек.
— Это ты давай уже, поскорее иди вперёд. — Настаивает на своём время.
— А что там, впереди? — Спрашивает человек, едва поспевая за ним.
— Сам узнаешь.
— Расскажи, пожалуй!
— И не проси!
— Ну, пожалуйста… — Принимается умолять человек.
— Потом тогда. — Врёт время, оттягивает сам себя, дабы только отстали от него.
— Так когда? — С надеждой вопрошает человек.
— Ну… никогда, я так думаю. — Неожиданно откровенничает время.
Время привыкло торопиться. Дурные привычки есть не только у людей.
Веснушки дождя…
Дело было неким недавним, но канувшим уже в Лету рассветом.
А и шагало облако по небу, перебиралось с одной верхушки дерева на другую, как по болотным кочкам, да оступилось и упало то ли в речку, то ли в пруд, отчего промокло, обратившись в тучку. Присела та тучка на крышу дома, ножки свесила, косу отжала, отряхнулась, будто щенок, но не досуха, сделались окна в том дому все в запятых дождя, как в прозрачных веснушках. И не примёрзнуть им ещё было к стеклу, но всё ж не хватило тепла, как веселья на то, чтобы сбежать каплям книзу, стечь с той рамы на подоконник, да соскочить оттуда, промочив землю, дабы сделалась она совершенно сыра.
Если присмотреться с улицы в комнату, то разглядишь не жильца или жилицу, и не жужелицу, что пробудилась весьма кстати от тепла печи, выбралась из-под коры полена, будто из-за раскрытого ворота, и теперь в раздумье — в какую сторону бежать. Перво-наперво бросится в глаза златоглазка, что, ступая по оконному стеклу, ровно по льду, греет на весу то одну стройную ножку, то другую, и неловко кутается в шёлк своих крыл. Впрочем в летнее, сколь ни оборачивайся, всё одно — бестолку.
Златоглазка более, чем скромна, но делается заметной в доме именно перед наступлением настоящей осени, когда уж непонятно — отчего это запаздывает погода со снегопадом. Нешто испытывает недостаток в той белой шерсти, из которой вяжет она на округу, стуча то ль зубами от холоду, то ль спицами, а то и всем сразу. Неужто неясно, что пора уж укутать потеснее морщинистые шеи стриженых на лысо деревьев, подоткнуть одеяло сугробов под хрупкие ещё кусты, застелить поляны плотными коврами, наделить ветки сосен пушистыми варежками, а лиственные, больше для форсу, нежели для тепла — кружевными ажурными перчатками или хотя митёнками. Их пальчики всё одно останутся холодны до самой весны, так что уж не к чему тратиться, обойдутся и так.
Об эту пору златоглазке немыслимо появиться в прозрачном своём хитоне не то на людях, но просто перед окошком: продрогнет, глядя на своё отражение. Дрожать станет мелко, да часто, и от того заберётся она повыше, отыщет место поукромнее, в тот пыльный уголок, куда хозяйка заглядывает реже всего, ну и переждёт там холода.
Покажется златоглазка лишь в конце зимы, когда февраль, зажмурив глаза от яркого солнца, примется самозабвенно бренчать на сосульках, словно бы на расстроенном пианино заезжий гусар, которому и соврать, и сфальшивить не совестно, ибо вскорости переведут полк в другое место, а там уж несть ничего от него прежнего. В новых-то краях всё иное, кроме него самого, ну и, в числе прочего, — неведомый ранее конфуз…
А покуда… Пасмурно. И сквозь крылья златоглазки, что ступает с опаской по оконному стеклу, просвечивают косые веснушки дождя.
Как всегда
Утро. Не то туман, не то облако прилегло в нижине от земли. Не разобрало в сумерках, где что, перепутало верх с низом, как день с ночью.
Ливень примолк давно, но в тёмный от недавнего мытья паркет листвы продолжает стучаться небо, роняя воду, будто сухой горох. То иней капает дождём с высоты облака, на траву топтану, на тропинку до земли хожену.
Рыдая, из-за оплывших черт, иней теряет утончённость, изысканность, а по причине содрогания рук, что мешают выводить прежние линии, ему не удаётся больше отрисовать тоже самое, что часом или двумя раньше, когда он ещё был в холодном расположении духа, и не столь нервен, как теперь.
Подернутые изморозью, как сединой, гнутся долу стожки сырой травы, горбятся, будто ненужные никому старики, тают сорными сугробами, делаются вровень с землёй, так что к полудню и не разобрать, — то сена кладь или кочка.
Ветер трёт мочалом крапивы выступающие ключицы оврага, терзает, ровно врага. Он кажется сердит, но не из-за самого занятия, а вообще — от надобности подчиняться принуждению. Весна и сама переменчива, лето вспыльчиво, да страстно, а вот осень… С нею не поспоришь. Задумает благородить округу — нипочём не отговорить, и покуда не погонит её зима отдыхать, будет хлопотать, да приневоливать прочих на тож.
И всё же ветру удалось однажды улучить минуту и скрыться. Не отставая, за ним поспешило облако, следом как-то незаметно рассеялся и туман.
Зачем он был — неведомо. Должно, скрывал нечто дурное, а с тем не дал разглядеть и хорошего. Впрочем, как всегда.
Скорый поезд осени
Отбросив холодной влажной рукой ветра чёлку ветвей с бледного лба, утро вздохнуло. Утомление, с которым встречало оно очередной день было оправдано вполне. Избалованному летней порой, теперь утру не хватало света и звуков, того потока образов, многообразия, кой изливался через край мирской чаши с середины весны до излёта осени.
Пустой, прибранный чересчур чисто, лишённый этим тайны, готовый встретить зиму лес страшил, ровно предугаданный удел, ибо не всякая ясность — благо.
Ветер, словно одинокий городошник, стучал деревьями друг об дружку, тщась выбить их с места, да, к счастью ему это не удавалось никак. Пережидая качку, белки сидели, притаившись в дуплах, и боролись с дурнотой, воображая себя в колыбели. Дремота была им наградой за сообразительность и умение рассуждать образами, домысливая действительность. Дятлам же, чисто по-птичьи, претило стороннее умение прямолинейно доискиваться до сути