Станислав Рассадин - Новые приключения в Стране Литературных Героев
Иванов. Я... я не знаю. Я ни о чем не учил... Я не знаю, что задано... (С воплем.) Отпустите, Пал Федорыч!
Краснов. Отпустить? Тебя? Господь с тобою, Иванов! Да ты же у нас первый ученик!
Хохот.
Ну, хорошо, отдохни пока. Воздвиженский!
Воздвиженский (лениво). Тут я...
Краснов. Возьми указку, поди к карте и покажи мне, сколько есть частей света. Ну, поезжай, мой друг!
Воздвиженский (медлительно). Европа...
Краснов. Раз.
Воздвиженский. Азия...
Краснов. Два.
Воздвиженский. Гишпания...
Хохот.
Краснов (невозмутимо). Гишпания? И куда бишь ты с нею заехал? В Белое море? К моржам и белым медведям?.. Ну хорошо. Стало быть, три.
Молчание.
Что же ты? Путешествуй дальше. Али уже все пересчитал страны света?
Воздвиженский. Все.
Краснов. Именно все. (Профессору.) Нравится вам мой уникум, коллега?.. Ступай, вались дерево на дерево. Теперь отвечай ты, Тетерин!.. Впрочем, постой, тебя ведь теперь иначе величать надобно? Известно ли вам, коллега, как он расписался в получении казенных сапогов? «Петры Тетеры получили сапогы». Ну-ка скажи, Петры Тетеры; что такое море?
Тетерин. Вода.
Краснов. Какова она на вкус?
Тетерин. Мокрая.
Краснов. Молодец! А теперь проспрягай мне слово «богородица».
Тетерин. Я богородица, ты богородица, он богородица, мы богородицы, вы богородицы, они, оне богородицы.
Краснов. Дельно! Проспрягай слово «дубина».
Тетерин. Я дубина...
Краснов. Так и есть! Садись, Петры Тетеры... Слыхали, коллега? А знали бы вы, как этот Тетерин у нас переводит. Он латинское «максимус» взял да и перевел как имя «Максим». Когда же ему стали подсказывать, что, дескать, «максимус» означает «весьма большой», он и махнул: «весьма большой Максим»!.. А еще один господин – вроде нашего Петры Тетеры – приехал к отцу на каникулы. Отец его спрашивает: «Как сказать по-латыни: лошадь свалилась с моста?» А молодец и отвечает: «Лошадендус свалендус с мостендус...»
В который раз громовой смех, в который раз в нем радостно участвует Гена.
Что, коллега? Неужто и это вас не рассмешило? Напра-асно! Берите пример со своего внука!
Гена. И правда, Архип Архипыч, чего вы все молчите? Не улыбнулись даже. Умора же, разве нет?
Профессор. Не знаю, Гена, может быть. Но в любом случае нам пора откланяться.
Они снова одни.
Гена. И чего это вы так заторопились? Лично я бы с удовольствием еще посмеялся. «Лошадендус свалендус с мостендус» – это надо же!
Профессор. Да, да! Я отлично помню твое суждение: в школе всегда происходит много смешного. Так много, что писателю надо только сесть и все это записать. Даже думать необязательно!
Гена. А что? Да я уверен, что Помяловский все, как есть, описал. В точности! Он же ведь сам в этой бурсе учился?
Профессор. Да, учился. И даже, как ты слыхал, вывел себя в своих «Очерках» под кличкой Карась. Но неужели ты думаешь, что вот эта сцена, во время которой ты чуть не оглушил меня своим диким хохотом, казалась всего лишь веселой и ему?
Гена. А что вы всё на меня? Все же смеялись, не я один! Смешно потому что.
Профессор. Что ж, верно: глупость и необразованность всегда смешны. И смеялись, ты прав, все. Смеялись темные бурсаки, ученики низкопробного духовного училища, эти бедные ребята, изувеченные своим так называемым воспитанием. Смеялись тому, что этот самый Краснов, который у них, видите ли, считается чуть не добряком по сравнению с другими, издевался над их еще более темными однокашниками. Но это вовсе не значит, будто самому Помяловскому писать об этом было так уж весело, – что, между прочим, сразу понял Дмитрий Иванович Писарев. Он посвятил «Очеркам бурсы» прекрасную статью под многозначительным названием «Погибшие и погибающие». И знаешь, с чем сравнил бурсу, заставившую тебя так беззаботно хохотать? С мертвым домом. С каторгой, на которой побывал и о которой с необыкновенной силой поведал Достоевский...
Гена (недоверчиво). Ну, сравнили тоже!
Профессор. Говорю же: это не я, это Писарев сравнил. Вот послушай, если не веришь: «Каждый бывший бурсак и даже каждый читатель, знакомый с очерками Помяловского, ответит не задумываясь, что все учебные занятия бурсаков похожи, как две капли воды, на обязательную работу каторжников».
Гена (не желая смириться с этим). А может, это все-таки преувеличение? Критики, они иногда ведь...
Профессор. Ах, вот куда кинулся? Критику решил поставить под сомнение? Не увернешься, брат! Ибо вот что писал уже Достоевский в «Записках из мертвого дома», слушай: «Самая работа показалась мне вовсе не так тяжелою, каторжною, и только довольно долго спустя я догадался, что тяжесть и каторжность этой работы – не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она принужденная, обязательная, из-под палки». И больше того! Достоевский говорит, что особенный ужас такой работы в том, что она бывает и совершенно бессмысленной: например, каторжника могут заставить переливать воду из одного ушата в другой – и обратно...
Гена (нетерпеливо). Да нет, с каторгой-то понятно! Но в бурсе ведь все же и полезным вещам учили. Математике там, географии...
Профессор. Так ведь важно и то, как учили! Нет, Геночка, Николай Герасимович Помяловский на этот счет был совсем другого мнения. Он с горечью писал, что «главное свойство педагогической системы в бурсе – это долбня, долбня ужасающая и мертвящая. Она проникла в кровь и кости ученика. Пропустить букву, переставить слово – считалось преступлением. Ученики, сидя над книгой, повторяли без конца и без смысла...» Понимаешь, Гена? Без смысла, совсем как несчастные каторжники! «...стыд и срам, стыд и срам, стыд и срам... потом, потом... постигли, стигли, стигли... стыд и срам потом постигли...». Что ж, по-твоему, это и есть полезное учение?
Гена. Ну, в зубрежке-то чего уж хорошего!
Профессор. Вижу, что для тебя это не пустые слова. А ведь Писарев замечал сходство между бурсой Помяловского и мертвым домом Достоевского не только в мертвящей бесполезности и бессмысленности труда, но еще во многом: в унижениях, в наказаниях, в отсутствии хоть какой-то свободы... Ты что молчишь? Опять я... то есть Писарев тебя не убедил?
Гена (неохотно). Почему? В чем-то убедили. Но все-таки это странно – школу, какая она никакая, с каторгой сравнивать...
Профессор. Да ведь не о какой-никакой речь! Об этой! О конкретной! Об исторически закономерной! А уж ее-то можно сравнивать. Нельзя не сравнить. И, если хочешь знать, вот тут-то и проявляется главная твоя ошибка. Да, верно, писатели очень любят писать о школьных годах, о школе... То есть тут далеко не всегда подойдет это лучезарное слово «любят», но что-то и в самом деле неудержимо тянет их к ней. А что именно? То, что они все где-нибудь да учились? То, что, как ты уверяешь, это очень просто – никому даже и материала собирать не нужно? Нет, нет и нет! В настоящей литературе ничто не бывает случайным и легким, все в конце концов подчиняется цели, подчиняется ее, литературы, законам. А школа, система воспитания, всегда особенно ясно говорит о том, какого человека хочет вырастить то или иное общество. Какие люди ему нужны (и какие не нужны). Что оно в них ценит. То есть – каково оно само! Короче говоря, разве, прочитав «Очерки бурсы», замечательную книгу замечательного писателя, мы уже не представляем себе тогдашнюю Россию? «Страну рабов, страну господ», как окрестил ее Лермонтов?..
И на это Гене, кажется, возразить нечего.
КАК АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПОМИРИЛСЯ С АЛЕКСАНДРОМ АНДРЕЕВИЧЕМ
Нет, с нашим Геной не соскучишься. Недавно, если помните, вдруг заупрямился и сперва ни за что не хотел совершить путешествие в гоголевскую «Женитьбу», а сегодня... Впрочем, сам скажет.
Гена. К Грибоедову, говорите? А зачем? У него ведь, кроме как с Чацким или Фамусовым, и встречаться-то не с кем. Ну а уж с ними-то мы, наверное, раз сто видались!
Сто не сто, но, в общем-то, это правда. Просто встречи остались за границами этой книги.
Профессор. Не с кем? Да ничего подобного!.. То есть я понимаю, что ты хочешь сказать. Да, у Грибоедова нет произведения, способного стать рядом с «Горем от ума», и потому великая комедия затмила все прочие его сочинения. Но уверяю тебя, у Александра Сергеевича есть и прекрасные стихотворения. и интереснейшие письма, и проза, и статьи, и комедии, наконец!