Петр Кропоткин - Идеалы и действительность в русской литературе
Следующие четыре года своей жизни Толстой провел разгульно, подобно большинству молодых людей аристократического круга, причем все время внутренне мучился сознанием пустоты этой жизни. Некоторое представление о нем в этот период (конечно, в слегка преувеличенном и драматизированном изображении) можно получить из повести «Записки маркера». К счастью, он не мог примириться с неизменностью окружавшей его среды, и в 1851 году он простился с жизнью ничем не занятого аристократического юнца и, по примеру своего брата Николая, отправился на Кавказ, с целью поступить в военную службу. Здесь он попал сначала в Пятигорск — город, полный воспоминаниями о Лермонтове, — и, выдержав соответствующий экзамен, поступил юнкером в артиллерийскую бригаду, причем одно время ему пришлось жить в казачьей деревне на берегу Терека.
Его впечатления и размышления, вызванные новой обстановкой, и его любовь к девушке-казачке известны нам по его повести «Казаки». На Кавказе, на лоне чудной природы, так могущественно вдохновлявшей Пушкина и Лермонтова, Толстой нашел свое истинное призвание. Он послал в «Современник» свой первый литературный опыт «Детство», и этот опыт, как Толстой вскоре узнал, по письму поэта Некрасова, бывшего редактором журнала, и по критическим отзывам Григорьева, Анненкова, Дружинина и Чернышевского (принадлежавших к четырем различным эстетическим школам), оказался превосходным литературным произведением.
Во время и после Крымской войныК концу следующего (1853) года началась великая Крымская война, и Л. Н. Толстой не пожелал оставаться бездеятельным в Кавказской армии. Он перевелся в Дунайскую армию, принял участие в осаде Силистрии и позже — в битве при Балаклаве; а с ноября 1854 года до августа 1855-го находился в осажденном Севастополе, — некоторое время на страшном Четвертом бастионе, где ему пришлось пережить все ужасы геройской защиты крепости. Толстой имеет поэтому право говорить о войне: он знает, о чем говорит. Он знаком с ней, и притом в таких, наиболее привлекательных и многозначительных, ее проявлениях, как защита этих фортов и бастионов, выраставших под ядрами врагов. Во время этой осады он решительно отказался от перевода в штаб и оставался при своей батарее, в наиболее опасных местах.
Я очень живо вспоминаю, хотя мне в то время было не более двенадцати или тринадцати лет, то глубокое впечатление, которое его очерк «Севастополь в декабре 1854 года» и позднейшие два очерка, появившиеся после падения крепости, произвели в России. Самый характер этих очерков отличался оригинальностью. Это не были листки из дневника, а вместе с тем они отличались всей реальностью подобного дневника; фактически они были даже более верны, так как изображали не один какой-либо уголок реальной жизни, случайно попавший под наблюдение автора, а всю жизнь, весь образ мыслей и привычек, господствующих в осажденной крепости. Они являлись — и это характерно для всех последующих поэтических произведений Толстого — сплетением Dichtung и Wahrheit, поэзии и правды, правды и поэзии, причем заключали в себе более правды, чем обыкновенно находится в повести, и более поэзии, более поэтического творчества, чем в большинстве работ, создаваемых исключительно воображением.
Толстой, кажется, никогда не писал стихами; но во время осады Севастополя он написал, обычным размером и языком солдатских песен, сатирическую песню, в которой осмеивал ошибки командиров, поведшие к разгрому под Балаклавой. Песня, написанная в народном стиле, не могла, конечно, быть напечатана, но она разошлась по России в тысячах списков, и ее распевали везде, как во время самой кампании, так и после нее. Имя автора вскоре тоже сделалось известно; не знали только, был ли это автор севастопольских очерков или какой-нибудь другой Толстой.
По возвращении из Севастополя и по заключении мира (1856) Толстой жил временами в Петербурге и временами в Ясной Поляне. В столице он был встречен с распростертыми объятиями всеми классами общества, и литературного и светского, как севастопольский герой и будущий великий писатель. О жизни, какую он вел в то время, Толстой не может теперь говорить без отвращения: это была обычная жизнь молодых людей из «общества» — гвардейских офицеров и jeunesse doree, — проводимая в ресторанах и кафешантанах русской столицы, среди игроков, спортсменов, цыганских хоров и французских авантюристов. Одно время он сблизился с Тургеневым и часто видался с ним, как в Петербурге, так и в Ясной Поляне (имения обоих великих писателей были расположены недалеко одно от другого); но, хотя его друг, Тургенев, принимал в то время деятельное участие в издававшейся Герценом знаменитой революционной газете «Колокол» (см. гл. VIII), Толстой не только не интересовался этим, но даже относился свысока к этой деятельности Тургенева. Будучи хорошо знаком с редакторами знаменитого тогда журнала «Современник», ведшего блистательную кампанию против крепостного права и за свободу вообще, Толстой, по той или иной причине, никогда не вошел в дружеские сношения с радикальными вождями этого журнала — Чернышевским, Добролюбовым, Михайловым и их друзьями.
Вообще великое интеллектуальное и реформационное движение, которое шло тогда в России, не увлекло Толстого за собой. Он стоял в стороне от партии реформ. Еще менее того был он склонен присоединиться к тем молодым нигилистам, которых Тургенев изобразил в «Отцах и детях», или позднее, в 70-х годах, к юношеству, которого девизом было «слияние с народом» и с которым у Толстого было столько общего в настоящее время[10]
Трудно определить причины этого отчуждения. Была ли главной причиной та глубокая пропасть, которая отделяла молодого эпикурейца-аристократа, влюбленного в «Comme il faut», от ультрадемократических писателей, подобных Добролюбову, работавших над распространением социалистических и демократических идей в России, и еще более от людей, подобных Рахметову, в романе Чернышевского «Что делать?», живших жизнью крестьянина и таким образом практиковавших в действительности то, что Толстой начал проповедовать двадцатью годами позднее? Или причиной этого была разница между двумя поколениями: тридцатилетним человеком, каким был Толстой, и юношами, исполненными горделивой нетерпимостью юности, мешавшею им сойтись? Не следует ли также прибавить ко всему этому и теоретические разногласия? А именно фундаментальную разницу в убеждениях передовых русских радикалов, являвшихся в то время в большинстве случаев поклонниками правительственного якобинства, — и убеждениях народника, относившегося отрицательно к правительству, — народника, каким Толстой, вероятно, был уже в то время, судя по его отрицательному отношению к западноевропейской цивилизации и его педагогическим работам, начатым в 1861 году в Яснополянской школе?
Повести, напечатанные Толстым в эти годы (1856— 1862), не характеризуют его тогдашнего умственного состояния, так как, несмотря на их автобиографический характер, они, в большинстве случаев, относятся к более раннему периоду его жизни. К этому же времени относятся два других военных очерка из севастопольской эпохи. Вся сила его наблюдательности, удивительное знание психологии войны, его глубокое понимание русского солдата — в особенности скромного простого героя, который на деле выигрывает сражения, — и полное уразумение того внутреннего духа армии, от которого зависит успех или поражение, — словом, все те качества, которые развились в такую красоту и правдивость картин в «Войне и мире», проявились уже и в этих очерках, которые, несомненно, являются огромным шагом вперед во всемирной военной литературе.
«Юность»: В поисках за идеалом«Юность», «Утро помещика» и «Люцерн» появились в продолжение тех же лет, но они произвели как на нас, читателей, так и на литературных критиков странное и скорее неблагоприятное впечатление. Чувствовалось, что пред нами — великий писатель; видно было, что талант его растет; задачи жизни, которых он касался в своих произведениях, несомненно, расширялись и углублялись; но герои, выражавшие мысли самого автора, не могли завоевать наших симпатий. В «Детстве» и «Отрочестве» перед нами был мальчик Иртеньев. Теперь, в «Юности», Иртеньев знакомится с князем Нехлюдовым. Между ними завязывается тесная дружба, и они дают обещание сообщать друг другу, не скрывая ничего, о своих дурных поступках. Конечно, они не всегда в силах сдержать обещание; но оно ведет их к постоянному самоанализу, к быстро забываемому раскаянию и к неизбежной двойственности ума, имеющей самое разрушающее влияние на характер обоих молодых людей.
Толстой не скрыл, впрочем, в своей повести печальных результатов этих моральных потуг. Он нарисовал их с полною искренностью, а между тем он, по-видимому, выставлял такого рода бесплодные усилия как нечто желательное. С этим мы, конечно, не могли согласиться.