Паруса осени - Иоланта Ариковна Сержантова
— Я жду.
— Кого?
— Пока все муравьи перейдут дорогу…
— Так они нескоро ещё закончатся, а будут идти так до самого вечера!
— Значит, и я тут буду стоять!
— До заката?!
— …
— Но ты же можешь перешагнуть!
— Наверное, могу. А они не обидятся?
— Конечно, нет…
Блюдо неба, расписанное серебристой гжелью облаков, с выпуклой, чувственной ягодой сияющей перламутром луны, дожидалось рассвета. А там уж настигли его иные краски, и перелицованное солнечными лучами под хохлому, взъерошенное спросонья, небо приглаживало волосы гребнем ветвей, стараясь зачесать седину, дабы скрыть свой возраст даже от себя самого.
Посреди льняных кудрей берёзы, вздымая грудью будто снегири, сияет парочка — два совершенно алых листа. Синицы задирают их, путая с яблоками, да не бывает яблок на берёзе. Незаметные по сию пору воробьи, лущат семена в траве и рассеянно поглядывая вокруг себя, кивают в такт грустным мыслям о предстоящей зиме. Каково им придётся? Окажется ли тёплым дымоход, отыщутся ли для них крошки, и сколь будет отложено, оставлено на лозе специально для них сытного винограда. Судя по всему, год выдался скудным, но не бывало ещё такого, чтобы не приоткрылось окошко и не показалась рука с горстью зажатых в ней зёрен, едва первая стайка пернатых помашет подле деликатно крылами. Ведь, если есть хотя малейшая возможность помочь, как можно не воспользоваться ею?..
— Эх… Какая жалость! Ну, что ж ты так неосторожно! Нужно же глядеть себе под ноги, в конце-то концов!
— А что там?
— Распахнутый навечно оранжевый сюртук божьей коровки… или кто-то ещё, чьего имени ты теперь не узнаешь никогда.
После третьих петухов
Неровный обмылок луны, весь в тающей пене облаков, нарочно позабытый или оставленный, сообразуясь с волею случая, скользил по ночному небу к рассвету.
Горсти огранённых морозом кабошонов росы, щедро рассыпанные по отутюженному накрахмаленному инеем газону, шитому белыми нитками, преувеличенно блестели глазками, красноречиво кокетничая в сторону луны, а та лишь кривилась брезгливо, будто бы от зубной боли и тщилась отворотиться. Но, как известно, мало кому удавалось похвастать тем, что ему известно, как выглядит луна со спины, а посему всё оставались на своих местах: и поползновения, и вызванный ими ответ.
Тем временем, ночь шла своим чередом. Кудрявая скань продрогших трав цеплялась за её поступь, как за последнюю надежду. Подсушенные хладностию семена цветов, исподтишка оседали на одежде, и лишь яблоки, промерзая на сквозняке, бодро краснели, в угоду намерений осени остудить природный пыл округи до приличных её положению пределов.
Пропитавшийся калиной, осенний ветер горчил, не умаляя, впрочем, изрядной доли сладости в нём, которую сообщал озябший, продрогший до тонких своих косточек виноград.
Прилетая поутру, птицы дивились тому, что пепельные влажные грозди не покинули ещё своих, насиженных за тёплые месяцы, мест. И смакуя, выбирая те ягодки, что потемнее, они забирались по мощным венам лозы всё выше и выше, пачкая заодно мелом помёта виноград, которому не свезло оказаться прямо под веером их хвоста.
— Ты виноград-то будешь собирать?
— Буду!
— Ну, так иди! Чего ты ждёшь?
— Рано ещё.
— А когда будет пора? Когда его снегом засыплет?
— Да вот, как стукнет кулаком по столу земли мороз в третий раз, так и соберу.
— Почему это?
— То ж обычай такой, порядок.
— Это ещё какой?
— Да вот такой, — после третьих морозов собирать виноград да калину.
— Это вроде, как после третьих петухов?!
— Угу. вроде того…
Обмылок луны, уже прозрачный почти, гляделся именинником. Лоскут неба, на котором он возлежал, был безупречен. Ни одного облачка, ни единого, самого малого клочка, отчего ветер, тот ещё ценитель прекрасного, за неимением, чем себя занять, тихо перебирал чётками ягод калины и винограда, наслаждаясь их тихим деревянным стуком…
Так и мы…
Толстые куски льда, ровно неловко невзначай разбитое стекло, ранили хрупкую от первого мороза траву и землю, не освежившую ещё в памяти привычку думать про то, что бывает так, — сурово, холодно, гулко да безнадежно.
Прозрачные гардины поверхности пруда застыли в неловкой позе. Утренник25 застал их неприбранными, измятыми. Ветер, что играл с ними, был так пригож, и столь очарованный им, пруд клонил покорно свою главу, соглашаясь на всё. От того-то и предстал рассвету, словно изжёванный. Рыбы прятались за немытым мутным окном, ибо тоже были ещё совершенно неприбраны и вовсе неготовы сидеть взаперти.
Свалявшиеся от увядания кудри виноградной лозы бесконечно струились по ветру, обнажая ровную гальку ягод, с которых, казалось так, едва сошла морская волна, столь свежи и влажны были они.
Редкие осы отваживались блуждать среди травы лишь после полудня, когда солнце принималось просушивать хорошенько гербарий, обустройством которого, не зная меры, развлекала себя осень, но всю работу отчего-то перекладывала на других. Она лишь отвергала, либо соглашалась оставить очередной листок в виду его очевидной безупречности, после чего укладывала к прежним, отчего вся округа была завалена их толстыми рыхлыми неаккуратными стопками, словно неотутюженным бельём.
Перепуганные мотыльки, прокатившись на длинной волне попутного ветра, внезапно обнаруживали себя посреди таких же поблекших едва ли не в одночасье, и одинаково растерянных от того цветов, а озябнув скоро, более из-за монотонности, чем от прохлады, торопились покинуть уютный ещё недавно край, не заботясь о том, что будет означать это в самом деле для них.
Точно так и мы, бежим от обстоятельств, как от себя самих, не считаясь с возможностью не встретить иных, благоприятных нашей душе более тех, коими наделила нас судьба…
Не может быть
Луна кисла в тумане утренней зари, и гало, до которого она понемногу стаивала, было похоже на ржавые годовые кольца больного дуба, о потере которого сожалела вся округа. Что с того, что кора дерева полопалась до самой сердцевины? Сердце дуба не стало биться от того иначе. Оно по-прежнему сострадало всем, и предоставляло приют кому посередь сторожко вспученных корней, иным промежду складок и разломов коры, а которым и в узловатых ладонях ветвей, да на лоне кроны. Дуб желал объять собой всех. Его сердечности хватало и на тех, которые проживали рядом с рождения, и на пришлых, сторонних странных в своей ветрености странников. Для каждого у дуба находилось тихое доброе слово, тень, укромное место для сна или угощение.
Вблизи дуба на редкость мирно уживались даже те, кому на роду написано быть недругами. Несомненно, бывало, что под его сенью случались распри,