Илона Волынская - Жрица голубого огня
– Нет-нет, нет-нет-нет, – держась за горящую щеку и мелко тряся головой, прошамкала сгорбленная беззубыми деснами. – Всем довольна, господин муж мой!
– Я тебе сколько раз говорила – не смей называть его мужем! – визгливо крикнула мачеха, хватая Аякчан под руку и рывком поднимая с пола.
– И принесите мне еще мяса! – крикнул вслед им отец, плюхаясь у миски с олениной и сердито впиваясь зубами в полуобглоданную кость.
– Сейчас, господин муж мой! – сладко пропела мачеха и тут же сердито прошипела ковыляющему за ней существу: – Слыхала? Подай господину мясо и быстро ко мне! Да поворачивайся, лентяйка! А ты переставляй ноги, переставляй, я не служанка, чтоб тебя, как мешок с порсой[1], таскать! Вся в мать – такая же ленивая! – процедила она, выволакивая девочку за дверь.
Спотыкаясь, Аякчан брела через стойбище, от слез не видя дороги и не замечая устремленных на нее со всех сторон любопытных взглядов. Кожа на голове нестерпимо горела, ей казалось, что у нее вовсе не осталось волос, все отец выдрал! А и пусть бы выдрал, может, лысая она жениху и не сгодится?
Миновали стойбище. Сильный толчок в спину швырнул девочку внутрь стоящего на отшибе чума.
– Ну что за служанка мне досталась – возится да копается, дрянь колченогая! – нетерпеливо оглядываясь, процедила мачеха. – Ладно, раздевайся пока! – Она опустила за собой меховой полог, и в чуме сразу воцарился полумрак, нарушаемый только голубыми язычками Пламени в жаровне, да еще бликами лунного света, пробивающимися сквозь дымовое отверстие. – Снимай одежду, говорю! – мачеха нетерпеливо дернула Аякчан за край старенького платья, так что прохудившаяся домотканая материя затрещала. – Нельзя, чтоб отец ждал – и так он на тебя сильно злой! Велел даже оленя тебе не давать, к жениху ехать…
– Я не хочу… ехать, – слабо пробормотала Аякчан, пытаясь вырваться из раздевающих ее рук.
– А и не поедешь – ногами пойдешь, – злорадно отрезала мачеха. – Стой смирно! – Она стащила с Аякчан платье и быстро сдернула исподние штанишки.
Вздрогнув, девочка торопливо прикрылась руками.
– Было б чего прикрывать! – насмешливо фыркнула мачеха. – Какая еще из тебя невеста – так, паренек заморенный! Хоть лук со стрелами тебе давай вместо мешка-муручуна с иголками да нитками! О, наконец-то явилась!
Полог робко приподнялся, и внутрь чума вползла скособоченная фигура, толкая перед собой большой берестяной короб. Мачеха торопливо откинула крышку, послышался легкий переливчатый перезвон, и Аякчан дернулась от прикосновения металла к обнаженному телу – на ее бедрах замкнулся положенный невесте пояс с колокольчиками.
– Ну вот! – с довольной улыбкой сказала мачеха. – Так до самой свадьбы ходить будешь – кроме мужа, его уж никто не снимет!
Все еще как в тумане Аякчан слабыми пальцами заскребла по замочку на поясе – колокольчики откликнулись злорадным дребезжанием.
Мачеха торопливо вытряхнула содержимое короба на пол. Выволокла сплошь расшитую цветным бисером узорчатую повязку. Сожалеюще цокнула языком – повязка была хороша! Покосилась на Аякчан, на тихо присевшее у порога скрюченное существо – и все-таки повязала ее на бедра девочке. – Штаны, платье теперь… – Она дернула за торчащую из кучи вещей штанину. Послышался треск, и штанина осталась у мачехи в руках. Она хмыкнула. Распялила на пальцах маленькое девчоночье платье и принялась изучать его при свете жаровни, время от времени скребя пальцем ветхое сукно. Порылась в медных сережках и браслетах и наконец подняла на вытянутых руках драную и, кажется, гнилую собачью шубу.
– Это все тебе господин дал? – с сомнением спросила она.
Скрюченное существо закивало, униженно заглядывая в глаза хозяйке.
Мачеха помолчала – видно было, как в ее душе жадность борется с боязнью опозориться перед чужим родом. Наконец, с тяжким вздохом она пробормотала:
– Стыдить нас будут, посмехом сделают. Я поговорю с господином. А ты жди здесь, – строго наказала она Аякчан и, перекинув шубу через руку, направилась к выходу.
Облаченная только в пояс с колокольчиками и набедренную повязку девочка осталась в оцепенении стоять посреди чума. Блики Голубого огня жаровни играли на разноцветном бисере.
От порога послышалось шамканье:
– Эту повязку когда-то я шила… Для свадьбы с твоим отцом. А теперь вот ты ее надела… доченька моя родная… – От скорчившейся у порога жалкой фигуры донеслись всхлипывания.
Аякчан дернулась, так что колокольчики отчаянно зазвенели.
– Свадьба? Как у тебя с отцом? Нет!
Пришедших за ней сватов она видела – от таких не убежишь! И потом, когда ее уже приведут в стойбище молодого мужа и навстречу высыплет вся его многочисленная родня и будущая свекровь затянет алгавку, песнь-благословение во здравие невестки (еще бы, больная им много не наработает!), бежать будет уже поздно. Удирать надо прямо сейчас!
Аякчан метнулась к пологу – колокольчики на поясе задребезжали, казалось, на все стойбище. Девочка замерла. Так просто наружу ей все равно не выйти – увидят. Не двигаясь, чтоб не звенели колокольчики, Аякчан вертела головой в поисках пути к спасению. Воинов учат выпрыгивать из чума сквозь дымовое отверстие – но она-то не воин! Аякчан бросила быстрый взгляд на мать – нет, не подсадит. Со своим изломанным позвоночником мать была не выше одиннадцатидневной дочери. Не выше…
Под звон предательских колокольчиков Аякчан кинулась к ней:
– Дай мне свое платье! Быстрее!
– Зачем это? – мать невольно вцепилась в свои драные лохмотья, которые и платьем-то назвать нельзя было. В ее слезящихся глазах мелькнуло испуганное понимание. – Да ты… сбежать задумала, дочка? Нет-нет! Никак нельзя. – Седая голова снова затряслась от страха. – Хозяйка осерчает – кричать будет, хозяин огневается – бить будет…
В отчаянии стиснув руки, Аякчан глядела на запуганное, затравленное существо, в которое превратилась юная невеста, что двенадцать Долгих дней назад вошла в стойбище. Работала на отца не покладая рук, как велит обычай: «Бэе ахи унякандин бэе овки» – «Пальцами жены муж человеком станет». Отец стал человеком и… заплатил калым за жену из сильного рода, которая и вошла хозяйкой в поднятый матерью дом! Неужели и она, Аякчан, такая же искалеченная, будет вот так жаться к стене в страхе перед… обыкновенным мальчишкой? Который может с ней сделать что пожелает только потому, что муж? А потом и перед новой его женой – малодневной девчонкой из богатеньких? Ну, не-ет!
– Видно, правду отец с мачехой говорят – не мать ты мне, коль своей судьбы для меня желаешь! – выдохнула она в лицо матери.
Слезящиеся глаза под спутанными космами растерянно и воровато заметались – такой взгляд бывал у матери, когда мачеха визжала, что служанка молоко у дойной важенки оленя отпивает! Мать закряхтела… и начала медленно – мучительно медленно! – стаскивать с себя лохмотья, бормоча:
– Доченька, а может, не надо? Ну куда ты пойдешь – тайга кругом!
– Помнишь старика, что на торжище к нам подходил, калым предлагал, сильно-сильно меня в жены хотел? У него хозяйство крепкое, род большой – защитят.
– Но… – путаясь в наполовину стащенных с себя лохмотьях, мать замерла. – У него же… жена есть! Ты что же, доченька, велишь ему тоже… тоже ее из жен гнать, кости ломать?
– Да уж лучше ей, чем мне! – Губы Аякчан растянулись в злой невеселой усмешке, открывая мелкие и острые, как у хищного зверька, зубки.
– Хорошо ли так, девочка моя? – с кротким укором вздохнула мать.
Аякчан почувствовала, как у нее темнеет в глазах от бешенства. Мир помутнел, привычные очертания предметов расплылись, проступая уродливыми изломами и углами, у опорных столбов чума вдруг оказалось три тени – кроме обычной темной, еще ослепительные, до боли в глазах, белая и алая, как свежая кровь. Аякчан придвинула свое лицо к сморщенному, как старая кора, лицу матери и прошипела:
– А хорошо ли было, когда мачеха меня из дома гнала – с собаками спать? Хорошо ли мне, почитай, голой по стойбищу ходить, смех над собой слушать, когда платье от старости расползается? Хорошо вечно голодной быть? Хорошо, м-мама? – с бесконечным презрением выдохнула она.
– Что ж я могла сделать-то, доченька? – заливаясь слезами, провыла мать. – Мужу-то повиноваться надо, обычаям повиноваться, семье…
– Вот и повинуйся! Давай свои тряпки, быстро! – рявкнула Аякчан, хватая материнские лохмотья за обтрепанный подол. Полусгнившая ткань противно треснула, и платье сползло с матери, открывая тощее, с проступающими от вечного недоедания ребрами, покрытое шрамами от побоев тело.
Аякчан на мгновение зажмурилась, чувствуя, как внутри все заходится от невыносимой боли. Нет. Не сейчас. Надо спешить. Горсть серого пепла из-под жаровни покрыла ее черную косу таким же, как у матери, серо-седым налетом. Аякчан завернулась в пахнущие оленьим навозом и застарелой стряпней тряпки и решительно скользнула за порог.