Елена Ленковская - Лето длиною в ночь
Глеб не сразу ответил.
— Не очень. — Он прижал ладонь к виску, поморщился — сильно болела голова. — Сначала я думал, мне такие сны снятся… Потому что под утро я просыпался в своей постели…
— Ничего себе! Удивительный ты человек, Рублёв! — Луша смотрела на него с нескрываемым изумлением — первый раз ей встречался нырок, который так легко умел возвращаться.
Глеб смутился, пожал плечами.
— Знаешь… Две недели назад, если по нашему времени считать, я там надолго задержался, — признался он наконец.
— Почему? Ведь ты же умеешь возвращаться?
Глеб молчал, машинально сгибая и разгибая красную бумажную салфетку. Салфетка незаметно превращалась в бумажный самолётик.
— Раньше у меня это само собой получалось. А тут… Может, оттого, что думал — возвращаться особо не зачем. Теперь-то понял, что дурак был. — Глеб посмотрел Луше прямо в глаза, устало улыбнулся. — И рад, что вернулся…
— Ты больше не делай, как сегодня. Никто из хронодайверов не исчезает открыто, у всех на виду… Это производит на людей не слишком благоприятное впечатление.
— Да я никуда и не собирался. Я просто вдруг подумал… Ладно, неважно. Если честно, я вообще не знаю, как это у меня выходит. Я не умею, вот как ты — захотела и — раз!
Глеб прицелился бумажным самолётиком в сахарницу. Самолётик ткнулся в её выпуклый белый фаянсовый бок и вяло шмякнулся на стол, распластав мягкие салфеточные крылья.
— Ну-ну, — хмыкнула Луша, вспомнив, как влепилась сегодня в церковный столб и сосредоточенно потёрла надо лбом ладонью, ощущая, что там, под волосами, образовался никому не видный, однако нехилый синяк. — Не думай, я не сразу научилась. И у меня был хороший учитель. Но скажи, зачем тебе туда понадобилось?
— Само как-то получилось… — уклончиво ответил он сначала, но потом всё-таки признался: — Я не ожидал её здесь увидеть… Понимаешь — смотрю, та самая икона… Я её ни с какой другой не перепутаю. Андрей её писал, понимаешь?…
— Андрей? Рублёв, что ли?!!
Глеб с усилием кивнул, облизал пересохшие губы.
— Он список делал — вот с этой, с древней, с Владимирской. — Глеб обернулся на прислонённую к стене позади диванчика, прикрытую платком икону. — Это я уже в другой раз видел, — пояснил он, — был у него в мастерской, за плечом стоял. Он ещё спросил меня так странно: «Ты никак помер, Глебушко?» Принял меня за видение, что ли? Я даже растерялся. «Нет говорю ему, жив пока…» Помнишь, вечеринка была с фокусами? Ну вот тогда…
— Так эта не та, что на выставке висит?
— Нет, Луша, — мотнул головой Глеб, и тут же пожалел об этом — на мгновение перед глазами всё поплыло. Он подождал немного, пока медленное вращение прекратится. — Это та, древняя, которую в 12 веке из Византии привезли, с неё первые списки и делали.
— Ты уверен?
— Да. У рублёвской — у неё, понимаешь, руки — как крылья, ну знаешь, как у журавля, что ли… И смотрит… так смотрит! И слёзы в глазах! А мне так грустно было после звонка этого, так погано… Туда снова захотелось.
А там, во Владимире — снова лето. Жаркое, прям как в тот раз. Думал, туда и вернулся. Только нет, другое оказалось лето, годом или двумя позже… Я только огляделся, сразу это понял — собор-то уже весь расписанный! А потом эти! Им всё по барабану, лишь бы награбить побольше… С неё, — Глеб кивнул в сторону скромно прислонённой к спинке диванчика иконы, — оклад содрали! Им же серебро да золото нужно, икона ни к чему. Бросили наземь, да и всё… И грека одного, священника тамошнего, — Глеб вдруг умолк, сглотнул судорожно, смял, скомкал в кулаке красный самолётик из салфетки. — Замучили, верно… до смерти замучили… А он, а его…
И, не договорив, как маленький, заплакал.
Тогда
…Он отчётливо помнил всё, что произошло сегодня. Всё до мельчайших деталей, с самого начала. Как они все вместе пришли в музей, как Тоне вдруг позвонили, как он, расстроенный этим звонком, пошёл по залу, куда глаза глядят, как подошёл к рублёвской иконе, и смотрел, смотрел на неё сквозь витринное стекло, как закружилась голова, и он из последних сил пытаясь устоять на ногах, упирался ладонью в стеклянную музейную витрину, как резко пахнуло озоном, как вдруг исчезли, словно растворились в белёсом густом тумане стены музейного зала, как он, наконец, пришёл в себя — уже в прошлом.
* * *…Он стоял на четвереньках прямо в дверях собора. В двух метрах от него верховые в мягких сапогах и перепоясанных длиннополых халатах, громко переругивались, осаживая возбуждённых коней. Все они были татары, за исключением боярина в мохнатой шапке — со шрамом на подбородке и острым, колючим взглядом.
Этот не спорил. Поминутно сдвигая на затылок шапку кнутовищем, хищно играя желваками, допрашивал стоявшего перед ним худого старика в одном исподнем. Потом выхватил саблю, приподнялся в стременах, и озверев лицом, рубанул вкось — страшно, с размаху. Брызнула кровь. Рассечённый сабельным ударом почти до пояса, старик рухнул под ноги коню.
Глеб моргнул. Едва сдерживая подступившую к горлу тошноту, оторопело попятился в тень, и, не поднимаясь с колен, быстро скрылся внутри храма.
В соборе опять было пусто. Это был тот самый храм — Владимирский Успенский… Глеб ни секунды в этом не сомневался.
Но теперь он был не таким, каким предстал перед Глебом в первый раз — чистым, сияющим изнутри нетронутой белизной, стоящим в ожидании чудесного преображения под руками мастеров-стенописцев.
Нынче всё было по-другому.
Собор был пуст страшной, молчаливой пустотой. Пустота эта пахла не олифой и известью, а гарью и конским потом. Лики праведников смотрели с дивно расписанных стен с недоумением и печалью.
— А как расписали-то хорошо! — горько обрадовался Глеб, глядя на прекрасные фрески… — Закончили, значит, артельные свою работу… — Вот только… — и мальчик расширенными от испуга глазами обвёл следы недавнего грабежа и осквернения.
Он медленно направился к изрубленному поломанному иконостасу, вздрагивая, запинаясь о разбитые в щепу образа и обрушенное на пол паникадило. И не дошёл — услышал, как тихий незнакомый голос окликает его по имени. Глеб взволнованно обернулся.
К доске, поставленной к стене стоймя, толстыми веревками был привязан человек в изодранной длиннополой рясе священника. Человек этот говорил и говорил что-то, обращаясь к Глебу. Он словно бредил — сбивчиво, быстро, задыхаясь и повторяя одни и те же слова… На каком языке он говорил, Глеб не знал точно, но… Но он понимал этого человека!
«Откуда он меня знает? Что с ним?»
Лицо священника было точь-в-точь, как лица иконописных праведников, огромные чёрные глаза блестели лихорадочным блеском.
Привязанный ещё раз позвал Глеба по имени, а потом путано заговорил о Монемвасии: «О, этот чудный город на горе, в который есть только один вход, эти узкие мощёные камнем улочки, полдневный жар, сияющее винноцветное море…» Пытаясь вникнуть в смысл сказанного, Глеб не сразу сообразил, что говорящий уже не видит его.
Потом вдруг взгляд грека — а верно это был всё-таки грек! — сосредоточился на мальчике. Бред прекратился, и грек выговорил, обращаясь к Глебу тихо, но отчётливо:
— Я не выдам… Беги, прячься! Вот только… — Он устремил взгляд своих тёмных, глубоко запавших глаз куда-то Глебу за спину и прошептал одними губами: — Подними! Подними её, я взгляну…
Глеб оглянулся. Он понял, о чём его просит грек. Шагнул к брошенной наземь большой иконе, поднял осторожно, развернул к священнику образ Пречистой Богородицы.
Тот лишь молча смотрел на неё…
Но тут, громко переговариваясь, в притвор храма ввалились ордынцы.
Рублёв сглотнул. Он думал, разбойники уже взяли здесь всё, что смогли. А главное — сделали всё, что собирались…
* * *Налётчики, действительно, уже ободрали серебряные в каменьях оклады с образов, порубили-попортили иконостас, разграбили ризницу, только наверху ещё погромыхивало — там наиболее отчаянные в поисках наживы срывали золочёную соборную кровлю…
Но им было мало! А проклятый гречин-иерей всё молчал. Молчал о главных церковных сокровищах, спрятанных незнамо где.
* * *Глеб не очень понимал, зачем привязан здесь этот человек, и чего от него хотят. Он просто… просто надеялся, что они уже взяли достаточно, и этого человека оставят так, и тогда… тогда этот истерзанный грек, откуда-то знающий его по имени, может быть, и не умрёт…
Но они возвратились — вяло переругиваясь, озлобленные недовольством начальства, вооружённые новыми орудиями пытки, готовые разговорить даже мёртвого. Теперь они тащили огромную сковороду с монастырской кухни и поленья…
— Спрячься! — одними губами выговорил грек. Он кивнул Глебу, словно прощаясь. — Господь с тобою! — Глеб увидел, как изуродованные, окровавленные пальцы его правой руки слабо дрогнули. Мальчик наклонил голову — он понял, что это было благословение.