Дэниел Силва - Убийство в Вене
Он подошел к двери № 2602-С. Осторожно толкнул ее кончиками пальцев, и дверь тихо открылась. В комнате было темно и пусто. Габриель оглянулся через плечо. Медсестер видно не было. Он проскользнул внутрь и закрыл за собой дверь.
Он не стал включать свет и ждал, пока глаза привыкнут к темноте. Скоро комната прояснилась: пустая кровать, молчащие мониторы, обитое винилом кресло. Самое неудобное кресло во всей Вене. Он провел в этом кресле десять ночей, в основном без сна. И только раз к Лее вернулось сознание. Она спросила про Дани, и Габриель неразумно сказал ей правду. Слезы хлынули по ее израненным щекам. Больше она с ним ни разу не разговаривала.
– Вам не положено здесь быть.
Вздрогнув, Габриель быстро обернулся. Голос принадлежал сестре, которая минуту назад была у кровати Эли. Она произнесла это по-немецки. Он ответил на том же языке:
– Извините, я просто…
– Я знаю, чем вы занимаетесь. – Она помолчала. – Я помню вас.
Она прислонилась к двери, наклонила голову набок и сложила руки на груди. Не будь она в мешковатом костюме медсестры и со стетоскопом, висящим на шее, Габриель подумал бы, что она с ним флиртует.
– Ваша жена пострадала от взрыва бомбы года два-три назад. Я была тогда молодой медсестрой, только начинала. Я ночью дежурила у нее. Вы не помните?
Габриель с минуту смотрел на нее. И наконец произнес:
– Я убежден, что вы ошибаетесь. Я впервые в Вене. И я никогда не был женат. Извините, – поспешно добавил он и направился к двери. – Мне не следовало заходить сюда. Просто надо было немного собраться с мыслями.
Он стал проходить мимо нее. Она положила руку ему на локоть.
– Только скажите мне, – попросила медсестра. – Она жива?
– Кто?
– Ваша жена, конечно.
– Извините, – решительно произнес он, – но вы меня с кем-то путаете.
Она кивнула: «Как вам угодно». Ее синие глаза были влажны и блестели в полутьме.
– Он ваш друг – Эли Лавон?
– Да. Очень близкий друг. Мы работали вместе. Я живу в Иерусалиме.
– В Иерусалиме, – повторила она так, словно самый звук этого слова был ей приятен. – Мне б хотелось когда-нибудь побывать в Иерусалиме. Друзья считают, что я рехнулась. Ну, вы понимаете: самоубийцы с бомбами и все такое… – Голос ее замер. – А я все равно хочу туда.
– И надо поехать, – сказал Габриель. – Это удивительное место.
Она снова дотронулась до его локтя.
– Ваш приятель серьезно ранен. – Голос ее звучал сочувственно, с налетом печали. – У него впереди очень тяжелое время.
– А он выживет?
– Мне не разрешено отвечать на такие вопросы. Только врачи могут делать прогнозы. Но если хотите знать мое мнение: побудьте какое-то время с ним. Поговорите с ним. Неизвестно ведь, может, он и услышит вас.
Габриель пробыл еще час, глядя через стекло на неподвижное тело Эли. Вернулась медсестра. Она несколько минут проверяла признаки жизни у Эли, затем знаком дала Габриелю понять, чтобы он зашел в палату.
– Это против правил, – заговорщическим шепотом произнесла она. – Но я посторожу у двери.
Габриель не разговаривал с Эли – только держал его израненную опухшую руку. Никакие слова не могли описать ту боль, какую он чувствовал, глядя на второго близкого человека, лежавшего в венской больнице. Минут через пять медсестра вернулась, положила руку Габриелю на плечо и сказала, что пора уходить. В коридоре она сказала, что ее зовут Маргерите.
– Я работаю завтра вечером, – сказала она. – Надеюсь увидеть вас тогда.
Цви уехал; на дежурство явились новые охранники. Габриель спустился на лифте в вестибюль и вышел на улицу. Ночь стала ужасающе холодной. Он сунул руки в карманы пальто и ускорил шаг. Он только собрался спуститься по эскалатору на станцию метро, как почувствовал, что кто-то дотронулся до его локтя. Обернулся, ожидая увидеть Маргерите, но вместо нее оказался лицом к лицу со стариком, которого видел в вестибюле.
– Я слышал, как вы говорили на иврите с тем человеком из посольства. – Старик с трудом говорил на венском диалекте немецкого, глаза его были широко раскрыты и влажны. – Вы израильтянин, да? Друг Эли Лавона? – И не дожидаясь ответа, произнес: – Меня зовут Макс Клайн, и это я во всем виноват. Пожалуйста, поверьте. Это все моя вина.
5
Вена
Макс Клайн жил в приятном старом районе за Рингштрассе, куда можно было добраться трамваем. Это был красивый старый бидермейеровский дом с проходом в большой темный внутренний двор. Второй проход приводил в маленький аккуратный вестибюль. Габриель провел взглядом по списку жильцов. В середине списка он увидел: «М. Клайн – ЗВ». Лифта не было. Клайн, цепляясь за деревянные перила и с трудом передвигая ноги по затертой ковровой дорожке, упорно шагал наверх. На третьем этаже было три деревянных двери с «глазками». Направляясь к той, что была справа, Клайн достал из кармана пальто связку ключей. Рука его так дрожала, что ключи звенели, словно он играл на ударном инструменте.
Он открыл дверь и вошел в квартиру. Габриель остановился у порога. Ему пришло в голову, когда он сидел рядом с Клайном в трамвае, что в нынешних обстоятельствах не стоит ему ни с кем связываться. Опыт и тяжелые уроки научили его тому, что даже восьмидесятилетний еврей может явиться потенциальной угрозой. Однако если Габриель и почувствовал тревогу, она быстро исчезла, когда он увидел, как Клайн стал зажигать все источники света в квартире. «Человек, расставляющий западню, так не поступает», – подумал он. Макс Клайн был явно напуган.
Габриель вошел следом за ним в квартиру и закрыл дверь. При ярком свете он наконец мог как следует разглядеть Клайна. Красные слезящиеся глаза увеличивали очки с толстыми стеклами в черной оправе. Редкая седая бороденка не могла скрыть темных печеночных пятен на щеках. Габриель понял – даже прежде чем Клайн сказал ему об этом, – что он из выживших. Голод – как пули и огонь – оставляет свои следы. Габриель видел такие лица в своем городке в долине Джезрил. Видел он эти признаки и на лицах родителей.
– Я приготовлю чай, – объявил Клайн, прежде чем исчезнуть за двойными дверями, ведущими на кухню.
«Чай в полночь», – подумал Габриель.
Вечер предстоял долгий. Габриель подошел к окну и раздвинул ставни. Снег перестал идти, и на улице было пусто. Он сел. Комната напомнила ему кабинет Эли: высокий бидермейеровский потолок, книги, сваленные на полках. Изящный интеллектуальный беспорядок.
Клайн вернулся и поставил на низкий столик серебряный чайный сервиз. Он сел напротив Габриеля и с минуту молча смотрел на него.
– Вы отлично говорите по-немецки, – наконец произнес он. – Собственно, вы говорите, как берлинец.
– Моя мама родом из Берлина, – признался Габриель, – но родился я в Израиле.
Клайн внимательно изучал его, словно искал отголоски тех лет. Затем вопросительно поднял руки ладонями вверх, как бы приглашая продолжать. Где она? Как выжила? Была ли в лагере?
– Мои родители оставались в Берлине и были со временем отправлены в лагеря, – сказал Габриель. – Мой дед был довольно известным художником. Он никогда не верил, что немцы, которых он причислял к самым цивилизованным народам на земле, дойдут до того, до чего они дошли.
– Какая фамилия была у вашего деда?
– Франкель, – сказал Габриель, опять-таки склоняясь к правде. – Виктор Франкель.
Клайн медленно кивнул, давая понять, что знает эту фамилию.
– О да. Я видел его работы. Он был учеником Бекмана, верно? Очень был талантливый.
– Да, верно. Нацисты объявили его работы упадочными, и многое было уничтожено. Он также лишился работы в Институте искусств, где преподавал в Берлине.
– Но остался в искусстве. – Клайн покачал головой. – Никто не верил, что такое может быть. – Он помолчал, думая о чем-то другом. – Так что же случилось с вашими родителями?
– Их депортировали в Аушвиц. Маму отправили в женский лагерь в Биркенау, и она умудрилась прожить там более двух лет, а потом их освободили.
– А ваши дед и бабушка?
– Их сразу же отправили в газовую камеру.
– Дату помните?
– По-моему, это было в январе сорок третьего года, – сказал Габриель.
Клайн прикрыл глаза.
– Что-то связано с этой датой, герр Клайн?
– Да, – с отсутствующим видом произнес Клайн. – Я был там в ту ночь, когда их привезли из Берлина. Я очень хорошо это помню. Видите ли, мистер Аргов, я был скрипачом в оркестре лагеря Аушвиц. Я играл музыку дьявола в оркестре проклятых. Я исполнял серенады обреченным, медленно шагавшим к газовым камерам.
На лице Габриеля ничего не отразилось. А Макс Клайн явно страдал от огромного чувства вины. Он считал, что в какой-то мере повинен в смерти тех, кто проходил мимо него по пути в газовые камеры. Это было, конечно, безумием. Он был виновен не более, чем те евреи, которые, как рабы, работали на заводах или на полях Аушвица, чтобы прожить лишний день.