Майкл Грубер - Фальшивая Венера
Роза стояла в коридоре с розовым одеялом в руках. Я упал перед ней на колени.
— Рози! Почему ты не в кроватке?
— Я испугалась, папа. Я услышала крики.
И действительно, внизу кричали по-немецки. Послышался громкий топот.
— Все хорошо, Роза, — сказал я. — Послушай, я сейчас уложу тебя в кроватку, но сначала я снова хочу сыграть в ту игру, ладно? Только скажи мне, где я живу и где живешь ты, и я уложу тебя в кроватку, расскажу сказку, и все будет хорошо.
— Я не хочу, папа. Мне страшно.
— Ну же, Рози, где живет папа?
Я понимал, что поступаю неправильно, это все равно что вынюхать дозу кокаина стоимостью тысяча долларов всего за одну неделю, но так я тоже делал. Я думал, что мне любой ценой необходимо прямо сейчас услышать ответ на этот вопрос, в противном случае я умру.
Могу представить себе, какое у меня в тот момент было лицо, потому что в глазах Розы я видел ужас. Она начала всхлипывать. Я схватил ее за плечи и встряхнул.
— Говори же, черт побери!
Роза заплакала, и у меня за спиной послышался крик Лотты, да и кто бы не закричал, увидев маньяка, схватившего маленькую девочку и размахивающего ножом? А затем чья-то рука обхватила меня за шею и отдернула назад, нож отлетел в сторону, и Франко вместе с одним из славян повалил меня, вопящего, на пол, после чего появился Креббс, спустил мне штаны и вколол что-то такое, от чего мой мозг выключился.
Я пришел в себя в маленькой белой комнате, привязанный мягкими ремнями к больничной койке, во рту пергаментная сухость, отвратительный привкус старых газет. Я что-то прохрипел, и меня услышали, потому что появилась медсестра (или кто-то, выдающий себя за медсестру), пощупала мой пульс и дала стакан воды и соломинку, чтобы можно было пить лежа. Она произнесла что-то ласковое по-немецки, и вскоре после этого в поле зрения появился бодрый молодой мужчина. На нем был белый халат и модные очки с двойными линзами в черной оправе, и он сказал, что его фамилия Шлик и он психиатр, занимающийся мной.
Я сказал:
— Мир представляет весь набор существующих фактов.
Шлик недоуменно заморгал, затем улыбнулся.
— Ах да, Витгенштейн. Вы изучали его работы?
— Нет, — признался я. — Просто всплыла одна фраза.
— Ага! Ну да ладно. Мистер Уилмот, вы знаете, где находитесь?
— В больнице?
— Да, это небольшая больница недалеко от Ингольштадта, и вы в психиатрическом отделении. Вы знаете, почему вы здесь?
— Я сошел с ума?
Шлик снова улыбнулся.
— Ну, у вас был психический срыв, галлюцинации и амнезия, и так далее. В подобных случаях, когда все происходит внезапно и очень быстро, мы первым делом ищем причины, обусловленные изменениями внутренних органов, и я с радостью вам сообщаю, что мы ничего не нашли. Пока вы были без сознания, вам сделали компьютерную томографию головного мозга, и с ним все в полном порядке во всех отношениях.
— Отрадно это слышать, — сказал я.
— Да. Вы не могли бы мне сказать, что это у вас за имплантат? Его было видно на рентгене.
— Никаких имплантатов у меня нет.
— Да нет же, есть. Очень маленький, на тыльной стороне левой руки.
— Я понятия не имею, о чем вы говорите.
— Ну, возможно, это следствие амнезии, да? В любом случае, мы его извлечем и посмотрим, что это такое. А теперь скажите, вы знаете, кто вы такой?
Я не знал, но я рассказал Шлику то, что, на мой взгляд, он хотел от меня услышать: преуспевающий художник становится буйнопомешанным, считает себя неудачником, и по мере того, как мы говорили, все это вдруг приобрело большой смысл. «Какую же странную фантазию я состряпал, — размышлял я. — Вообразил себя жалким неудачником вместо того преуспевающего художника, каковым, очевидно, являлся». Мне стало так спокойно, как уже давно не было. Несомненно, мне давали какой-то препарат, и он оказывал свое действие. Ну а этот имплантат? Что ж, я не сомневался, что этому тоже найдется какое-то объяснение, некая необходимая медицинская процедура, выскользнувшая у меня из памяти. В последнее время я был сам не свой, так что, вероятно, я забыл о том, что мне сделали эту операцию. Право, волноваться не о чем. Убедившись в том, что я совершенно спокоен, Шлик снял ремни. Какой он милый собеседник, этот доктор Шлик. Наконец он ушел.
Я пообедал, принял какую-то таблетку и немного вздремнул, затем пришла медсестра, вколола мне в руку местный наркоз, повозилась со скальпелем и ушла. Я спросил, можно ли взглянуть на то, что она из меня извлекла, но она меня не поняла, а может быть, это было запрещено. Через некоторое время я снова заснул.
Когда я проснулся, было темно, темнее, чем обычно бывает в больницах, и больничный запах исчез. Встав с кровати, я вышел из комнаты и оказался в огромном зале: высокие потолки, стены обиты гобеленами, кое-где большие живописные полотна. В тусклом желтоватом свете свечей в настенных канделябрах я вижу, что здесь есть и другие люди, стража в касках с алебардами и мужчины и женщины, все в черном, с кружевными воротниками. Никто не обращает на меня внимания. Из-за одной двери доносятся приглушенные молитвы и плач. Я открываю ее и прохожу через несколько комнат, богато убранных и ярко освещенных множеством свечей, и наконец попадаю в спальню, к смертному одру. Там я вижу женщину, которая скоро станет вдовой, дочь и зятя, и священников, и тех, кто пришел в последний раз засвидетельствовать свое почтение, а на высоком ложе лежит умирающий человек. В воздухе стоит сильный аромат гвоздичного дерева.
Я встаю в ногах кровати и смотрю на осунувшееся пожелтевшее лицо, и человек открывает глаза и замечает меня.
Он говорит:
— Ты! Я тебя знаю. Я видел тебя в кошмарных снах, в которых мне являлся ад. Ты демон?
— Нет, — говорю я, — я художник, как и ты. И ты видел во снах не ад, это было будущее.
— Значит, и сейчас это тоже сон?
— Возможно. Возможно, это ты снишься мне. Здесь меня больше никто не видит, однако это действительность, по крайней мере для тебя.
Он закрывает глаза и качает головой.
— В таком случае уходи. Я болен.
— Ты умираешь, дон Диего. Это твой последний день на земле.
— Тогда зачем ты меня мучаешь? Оставь меня в покое!
— Тут от меня ничего не зависит, — говорю я. — Я принял одно снадобье, привезенное из Вест-Индии, и оно привело меня к тебе. Я не могу это объяснить, даже несмотря на то что в будущем мы разбираемся в таких вещах гораздо лучше, чем вы в свое время. В любом случае я здесь, и мне бы хотелось задать тебе один вопрос.
Он открывает глаза и молча ждет.
Я говорю:
— Что сталось с твоим последним портретом Леоноры Фортунати, тем, где ты изобразил в зеркале самого себя?
— Тебе известно о нем? — спрашивает он, широко раскрывая запавшие глаза.
— Мне известно все, дон Диего. Мне известно, как ты ребенком побежал за продавщицей красных гвоздик и как тебя привел домой священник, как ты научился писать красками, и о твоем приезде в Мадрид, когда тебя отвергли, и как ты приехал снова и стал придворным живописцем короля, и что ты чувствовал, когда король впервые к тебе прикоснулся, твои разговоры с Рубенсом и поездки в Италию, первая и вторая, и мне известно о Леоноре, как ты написал ее портрет для маркиза де Эличе, а она научила тебя искусству любви.
Проходит какое-то время, прежде чем он начинает говорить снова; впрочем, я не могу поручиться, что он вообще говорит. Быть может, это какая-то более тонкая форма общения.
— Леонора умерла, — говорит он. — На Рим обрушилась чума, мальчик умер, а затем и Леонора тоже заболела и написала мне. Она написала, что сожгла свой портрет. Я сжег ее письмо.
— Может быть, и так, но картина снова живет. Я видел ее своими собственными глазами.
— Что ж, поскольку я разговариваю с призраком, что невозможно, тогда, наверное, возможно и то, что сожженная картина снова вернулась к жизни. Это была порочная картина, но хорошая. Однако уверен, что ты видел подделку. Думаю, женщина не солгала, не могла солгать, видя на своем теле печать смерти. — Он умолкает, вероятно, погружаясь в воспоминания. Затем говорит: — Ты сказал, что ты тоже художник. Значит, в твоем будущем также есть живопись?
— Да, в некотором роде. Но это не то, что писал ты.
— Никто не писал так, как я, даже в мое время. Скажи, короли Испании по-прежнему хранят мои картины и восторгаются ими?
— Да, восторгаются, как и весь мир. Через несколько лет после этого дня Лука Джордано встанет перед твоим портретом королевской семьи и назовет его теологией живописи. Тысячи художников будут учиться по нему.
На пересохших губах появляется слабая улыбка.
— Этот мальчишка-неаполитанец — как мы над ним смеялись! — Он испускает долгий вздох. — Ну а сейчас, сеньор Призрак, я должен, как ты сказал, приготовиться к смерти, и я хочу вернуться мыслями к Господу, не думать о том, что произошло давным-давно и о чем я сожалею.