Эндрю Клейвен - Час зверя
Тут кто-то подобрался к ней вплотную, и Нэнси услышала его голос, непривычный, тихий и грозный. Справа у локтя.
— Эй, это же смешно! — Незнакомец фыркнул. — Взяла бы да пристрелила его.
Нэнси резко повернулась, чтобы взглянуть в лицо странному советчику.
— То есть как, застрелить его? Я не собираюсь ни в кого стрелять, с чего бы мне это?
Она запнулась. Справа, в углу, никого не было. Только стол с компьютером. Распахнутое окно. Пожарная лестница вниз, к Уоррен-стрит. Шорох автомобилей внизу. Шелест листьев, опадавших в парке на Бродвее. Никого.
Нэнси замерла на месте. Долго-долго она стояла так, вполоборота к публике, приоткрыв рот, уставившись на пустую стену и окно. Глаза перебегали с одного предмета на другой: стены, окно, пол. Где же он, тот неизвестный, кто только что говорил с ней?
«Голос! Я слышала голос! — ослепительной вспышкой мелькнуло в мозгу. — Голос велел мне стрелять. Я в самом деле слышала это? Ох, черт побери. Как же это скверно. Совсем скверно, совсем».
— Марта! — произнес Гольдштейн. Нэнси слышала, как он говорит с секретаршей, повелительно, отчеканивая каждое слово. — Марта, позвоните в полицию. Позвоните из моего кабинета. Сию же минуту.
— Хорошо.
Медленно, все еще глядя перед собой широко раскрытыми глазами, Нэнси Кинсед (ее зовут Нэнси Кинсед, черт бы их всех побрал! Или как?) обернулась, чтобы вновь встретиться с ними лицом к лицу. Гольдштейн был уже совсем рядом, ему оставалось только обойти стол, ее аккуратный рабочий стол. Вдоль дальней стороны стола крался Альберт. В проходе и коридоре собралась уже целая толпа. Ну, публика! Только бы поглазеть. А вот и Марта, Марта в красном платье. Хочет проложить себе путь через толпу. Только-только оторвала перепуганный взгляд от Нэнси и торопится, прокладывает путь в контору Гольдштейна. Хочет вызвать полицию.
— Не надо, не надо! — Нэнси словно со стороны услышала собственный шепот. Слова едва выползали из сжатого горла. В висках пульсировало. Мыслей не осталось, только густой серый туман. Все заволокло пеленой. Нэнси с трудом сглотнула. Как сухо в горле, и губы пересохли, не слушаются. — Не надо! — громче выдавила она из себя.
Марта остановилась, вопросительно уставившись на мистера Гольдштейна.
— Я уйду, сама уйду, — поспешно обещала Нэнси. Надо выбираться отсюда. Выйти на воздух, мысли прояснятся. Какого черта? Какого черта? — Я просто… просто уйду. Вы же отпустите меня? — «Как это — застрелить?»
Гольдштейн вновь потянулся к ней.
— Вы уверены — может быть, нам лучше кого-нибудь позвать, чтобы вам оказали помощь? Мне кажется, вы нуждаетесь в помощи, мисс.
«Застрелить?»
— Нет, нет. — Нэнси закусила губу, борясь со слезами. — Все в порядке, — возразила она, не глядя на Генри. — Лучше смотреть на крышку стола, прямо перед собой. Невозможно смотреть на эти лица, встречаться с пустыми взглядами. — Просто мне как-то не по себе сегодня. Простите. Извините меня. Мне… Мне нехорошо.
Нэнси знала — все смотрят, все жадно уставились на нее. Словно голая перед всеми.
— Господи! Господи! Господи Боже! — Она быстро протянула руку, подхватила сумочку со стола, прижала ее к груди, будто в ней заключалось ее спасение. — Мне просто не по себе, — повторила она. — Я пойду, вот и все. Все в порядке. Не сердитесь.
Она торопливо засеменила к двери. Толпа расступилась. Господи, они прямо-таки бросились врассыпную. Нэнси прошмыгнула мимо них. Ей показалось, Гольдштейн последовал за ней. Он и Альберт шли чуть позади с обеих сторон. Провожали ее, когда она выходила из кабинета. И дальше по коридору. Мимо всех этих кабинетов со стеклянными стенами. Мимо портрета Фернандо на фоне Нью-Йорка. А сзади — целая толпа, и все таращатся, все следят, как она уходит.
— Да что же это? — все бормотала Нэнси, подбегая к лифту, не сводя глаз с пола, прижимая к себе сумочку. — Что же это, что же это такое?
Мистер Гольдштейн услужливо нажал кнопку вызова лифта. Нэнси стояла у двери шахты, вцепившись в свою сумочку, низко опустив голову, в бессильно повисшей руке — шляпа. Точно жалкая просительница явилась. Как же долго ползет этот лифт. Нэнси снова зашептала, как заведенная:
— Да что же… что же… что же здесь творится?
Наконец дверь отворилась, и Нэнси укрылась в тесной кабинке. Она тут же обернулась, прижавшись спиной к холодной металлической дверке. Вон они все, остались снаружи. Заполнили приемную и в коридоре толпятся, до самой двери. Гольдштейн, Альберт, Марта в красном платье. Восковые куклы пустоглазые. Крепче сжать сумочку. Сейчас дверь закроется, скорей бы.
Закрылась. Щелкнула. Колени подогнулись. Нэнси осела, судорожно облизываясь, желудок, того гляди, вывернется наизнанку. Почти что коснулась пола. Съежилась, корчась, уставившись в пустоту, скрежеща зубами, слезы так и хлынули из глаз.
Лифт плавно опускался.
— Что же это, Господи? — прошептала Нэнси.
И закашлялась, захлебнулась в рыданиях.
Оливер ПеркинсПокачиваясь, Перкинс добрался до уборной, нащупал шнур от лампы, потянул — под потолком засветилась обнаженная лампочка. Перкинс стоял над унитазом совершенно голый, сонно косясь на свой пенис, ожидая первой струи.
Дно унитаза было покрыто засохшей коричневатой коркой, от этого вода в сливе казалась темнее, и Перкинс различал в ней свое отражение. Свет от лампочки падал из-за его плеча, превращая отражение в изысканный силуэт, лучи электрического света играли вокруг зеркального лика, складываясь в золотистый нимб. Рассыпавшиеся по плечам волосы, расходящиеся во все стороны лучи — даже смахивает на икону.
«Мамочки мои, — подумал Перкинс, — полубог, да и только».
Наконец струя вырвалась на волю и, брызнув в унитаз, размыла золотистый призрак. Следя за своей струей, Перкинс негромко фыркнул, краешек рта изогнулся в усмешке. Даже сквозь туман тяжелого похмелья он различат стихи: Христос, отраженный в унитазной воде, уничтоженный потоком мочи. Мозги, похоже, превратились в песок, но все же Перкинс чувствовал: из этого получатся хорошие стихи. Они уже зарождались в его голове, пока он глядел в темный слив. Сперва только ритм, без слов, еще не строки, но звук, пульс стихотворения. Он продолжал мочиться, а «оно» пускало корни в его груди, белое, раскаленное, распространяется во все стороны, простирает крылья, того и гляди вырвется наружу. Вот уже и слова подбираются, ритм обрастает слогом.
— Ну же, — подбодрил он себя, — давай!
И тут же строки рассыпались. Ритм провис. Крылья обратились в прах. Белый раскаленный кристалл растворился.
Даже струя поникла. Теперь слышен был только плеск жидкости. Перкинс пытался удержать стихотворение — без толку. Пропало, погибло, пролилось, ушло в небытие. Вот так вот, в одну секунду, взяло и исчезло. Внутри пустота. Последние капли мутят воду в сливе унитаза.
— Что делать, — махнул рукой, — у тебя не будет больше стихов, мой мальчик.
Но, по правде говоря, он вновь пережил отчаяние и одиночество. Он стоял на сырых плитках ванной, совершенно голый, а стихи ушли. Огромное, запущенное, воющее в темноте одиночество. Будто стоишь на краю обрыва и заглядываешь в пропасть, пытаясь отыскать среди нагромождения гор хоть одну живую душу.
Зажав «ваньку» в руке, Перкинс смахнул с него последние капли. Хорошенько пукнул, выпуская газы, скопившиеся от выпивки и бурчавшие в кишках.
«Вот уже два года без стихов», — подумал он. Через месяц стукнет ровно два года. Ничего стоящего после того домика на реке, после Джулии и долгих октябрьских вечеров.
Перкинс нагнулся, спустил воду — вода с шумом стекла, а мерзкая коричневая грязь осталась. Он вздохнул. В иные дни ему казалось превратиться в распущенного поэта, обитателя Гринвич-Вилледжа — это так романтично. А по утрам, вроде нынешнего, к горлу подступала изжога. Он снова потянул за шнур, на этот раз выключая свет. Последняя капелька сорвалась с краника, и Перкинс поплелся назад в комнату.
Там уже поджидала Эйвис Бест. Она ухитрилась влезть в комнату через окно, зажав своего младенца под мышкой. Перкинс утомленно махнул ей рукой, глаза у него слипались. Добравшись до матраса, постеленного прямо на полу, он со стоном обрушился на свое ложе.
Остановившись у окна, Эйвис изумленно озирала комнату, у нее даже рот приоткрылся. За ее спиной, между ступеньками пожарной лестницы, прорывались клочки синего неба. Она перехватила малыша поудобнее, прислонила к бедру. Мальчик, веселясь, хватал мать ручками за лицо. Эйвис с трудом перевела дыхание.
— Господи Боже, да что же это! — возмутилась она.
Перкинс перекатился на спину. Не застеленный, шершавый матрас. Согнутой рукой прикрыл глаза. Черно, пусто, во рту пересохло, все тело — словно мешок сухого, сыпучего песка.
— Эйвис! — укоризненно и жалобно отозвался он. Голова заболела, к горлу подступила тошнота.