Сэм Хайес - Ябеда
— Сюда, пожалуйста.
Нас провожают в маленькую гостиную. В камине полыхает уголь, дышать нечем. Хозяйка знаком предлагает нам присесть на крошечный диванчик, заботливо укрытый пледом, а сама устраивается в единственном кресле у огня.
— Я очень признателен за то, что вы уделили нам время. — Эдам приподнимает диктофон. — Вы не против?
Качнув головой, женщина бросает взгляд в мою сторону. Я замечаю, как она сводит брови, как у нее вздрагивает подбородок. Она складывает на коленях руки и говорит:
— Да я мало что знаю.
Эдам скован, напряжен, но и взволнован, словно эта женщина — ключ к завершению его исследований. Я могла бы ему сказать, что это не так, что если он хочет найти ответ, ему придется копнуть куда глубже. Но я молчу и только ободряюще поглядываю на него. Эдам включает диктофон.
— Скажите, пожалуйста, когда вы начали работать в детском доме Роклиффа? И кем?
Женщина коротко кашляет.
— Я начала работать в Роклифф-Холле пятого июня тысяча девятьсот семьдесят первого года, а ушла, когда детский дом закрыли. В тысяча девятьсот восемьдесят седьмом. Я заботилась о детях как родная мать.
Я всматриваюсь в ее лицо… и холодею: меня пронзает догадка.
Зачем я пришла сюда?
— Взгляните на этот список. Вам знакомы какие-нибудь из этих имен?
Щурясь, женщина держит листок бумаги на вытянутой руке. Должно быть, обычно она читает в очках. Немного погодя кивает:
— Да, я помню почти всех. Все они из детского дома. Некоторые поступили еще младенцами.
— Вы можете сказать, что с ними случилось? — Эдам заметно дрожит, а шея в вырезе белой рубашки и лицо до самых волос покраснели.
— Померли маленькие негодники, померли бедолаги.
Вот когда я узнаю этот голос из прошлого — грубоватый, с нотками скуки, презрения и усталости. Мягкости и приветливости нет и в помине — передо мной возник другой человек.
— Так полиция сказала, — добавляет она. — А я тогда сообщила все, что знала.
— И вам должно быть известно, что в детском доме обнаружили банду педофилов, трое ее членов были обвинены в насилиях и убийствах детей, а уж потом вскрылась целая сеть.
После вопроса Эдама наступает молчание. Огонь яростно шипит и так печет, что у меня багровеет левая щека. Наша собеседница вдруг теряет охоту продолжать беседу.
— Да, — коротко отвечает она.
— Однако известно, что в последнем убийстве в Роклиффе принимали участие четверо человек, не так ли? Один из них скрылся, о нем по-прежнему ничего не известно, и он не получил срок вместе с остальными. Я прав? — Эдам делает вдох и задерживает дыхание до ответа женщины.
Я тоже перестаю дышать и сосредоточенно обдираю заусенцы на пальцах, только чтобы не видеть безликого монстра в капюшоне, заляпанном кровью, склонившегося над алтарем, как хирург над операционным столом.
Женщина снова кивает. Носки ее туфель беспокойно трутся друг о друга.
— Если полиция так считает, стало быть, так оно и есть.
— Вам известно, кто был этот четвертый? — спрашивает Эдам каким-то чужим голосом.
— Да коли б я знала, разве не сообщила полиции еще тогда? — Женщина выпрямляется в кресле. — Я на суде все сказала, все до капельки.
По ее лицу тенью пробегает нетерпение. Сквозь эту тень она искоса поглядывает на меня, припоминая быть может. Пальцы на коленях не находят себе места. Как и мои.
— Иногда, — после паузы говорит Эдам, — люди боятся рассказывать все, что знают.
Женщина отворачивается к огню, в темных зрачках пляшут отблески.
— Люди все время приходили и уходили, — произносит она, глядя на угли. — Устраивали сборища, деревенские являлись. У них там было что-то вроде клуба. Этим четвертым мог быть кто угодно.
Мы с Эдамом не шевелимся: он боится, что собеседница замолчит, а я просто не хочу слышать то, что и так знаю.
— Я держалась в стороне, мое дело — за мальцами глядеть. Некоторые уж какие жалкие были. — Она нагибается, тычет в огонь кочергой. А я вижу, как она с криком потрясает над головой такой же кочергой. Потом вижу ее тихой, в окружении детей, которым она читает сказку. — Грязные дела творились в тех коридорах. Лучше и не знать. Я не высовывалась, знай себе работала да деньги получала. Другой-то работы в наших краях не было.
— Вы помните девочку по имени Бетси?.. — Эдам кашляет, словно в горле першит, но его боли этим не скрыть.
— Которую? Ту, что померла последней? — договаривает она слова, которые застыли на губах Эдама. Тусклые глаза смотрят с сожалением и опаской.
— Да.
— Ах, горемычная. — Она качает головой. — Из-за нее-то развратников и упрятали в каталажку. Грязное, грязное дело.
— Какой она была?
Я вижу его глаза — и вдруг понимаю все. Ему нет дела ни до Роклифф-Холла, ни до его обитателей. Он жаждет доказать, что его сестренка жила и умерла не даром. И цель его книги не поведать о прошлом, а успокоить собственную совесть. Он не спас свою сестренку тогда и потому пытается сделать это сейчас. Ему нужно, чтоб четвертый — тот, кто убил Бетси, — был найден и осужден. Ему нужна справедливость.
Женщина задумывается, старается подобрать верные слова.
— Уход за ребятишками был хороший, — говорит она. — Конечно, кое у кого из них были проблемы. Попадали-то к нам те, кого родители бросили, не нужны они им были. Ну или вовсе сироты.
Не нужны… Что ж, это правда.
— А Бетси? Расскажи про Бетси, — нетерпеливо перебивает Эдам.
— Забавная такая. Одни глазищи да кудри. И не так чтоб очень смышленая.
— Продолжайте.
Я не спускаю глаз с ее лица, и вдруг словно щелчком рубильника ее память выключается. Губы сжимаются, как будто кто-то потянул за шнурок.
— Больше ничего не помню.
— А друзья у нее были? — спрашивает Эдам. Наверное, он рассчитывает разыскать их, узнать еще что-нибудь, но женщина уже на ногах: с нее довольно.
— Была одна подружка. — Она украдкой косится на меня. — Да только никто не знает, что с ней сталось.
— А что насчет четвертого? Которого не опознали?! — Эдам не готов оборвать разговор. Я буквально вижу, как у него в голове роятся сотни незаданных вопросов, ведь другой случай может не представиться. — Говорят, он был…
— В капюшоне? — Она вдруг снова проявляет интерес. — Никто из арестованных его не выдал. Уж им и приговоры помягче сулили, если назовут имя, а те как язык проглотили. С этой шатией всегда так, друг за дружку горой. Теперь уж вряд ли до него доберутся.
Я тоже поднимаюсь, мне душно, надо поскорее на воздух. Какая же я дура — снова переступила границу запретной территории. Наплевала на опасность.
— Прощайте, Патрисия, — говорю я, глядя в пол, давая понять, что больше она нас никогда не увидит.
Эдам тоже улавливает намек и неохотно поднимается следом, удрученный и вместе с тем успокоенный. Общее молчание, кивки всех троих на пороге — и мы уходим.
Эдам захлопывает дверцу машины, трогается.
Я стискиваю кулаки так, что ногти впиваются в ладони, и прижимаюсь лбом к боковому стеклу. Молчу. Неожиданно Эдам тормозит в воротах, за плечи резко поворачивает меня к себе и взглядом впивается в меня с таким напряжением, что я не уверена, поцеловать хочет он меня или ударить. Он не делает ни того ни другого.
— Откуда ты знаешь ее имя?
— А разве не ты сказал, когда мы приехали?
— Нет! (Я отшатываюсь как от удара.) Я понятия не имел, что ее зовут Патрисией. Откуда ты знаешь? Ты уже с ней встречалась? Скажи, Фрэнки. Во имя всего святого расскажи, что тебе известно!
Я вглядываюсь в лицо Эдама и верю — он не выпустит меня, пока я не выложу все. И только когда я начинаю плакать, он молча направляет машину к школе, барабаня по рулю. По моему сердцу.
Глава 43
Иногда мы с Бетси бродили вокруг лужайки и я рассказывала ей о том времени, когда еще была жива моя мама. Как я садилась к ней на кровать и она заплетала мне косички; как она давала мне слизать крем со сбивалки, когда пекла; как я щупала растущую у нее на шее шишку.
Бетси тоже кое-что рассказывала, но это были несвязные обрывки страданий и горестей, поведанные коряво и совсем не детским языком. Другого-то она не знала. Мы ступали по траве в знакомом лесу, а из уст девочки лился поток непристойностей. Я была уже достаточно взрослой и понимала, что цинизм Бетси — продолжение того, что она по-прежнему пачкала штанишки и прудила по ночам.
— Видишь эти бутончики? — сказала я, наклоняясь. — Из них распустятся колокольчики. Красивые! И в лесу будет как в подводном царстве.
Бетси принялась неистово рвать и топтать цветы, стараясь уничтожить как можно больше, пока я не поймала ее и не схватила за руки.
— Отцепись!
— Бетси, ну зачем ты так?
Ей было уже восемь, а вела она себя не лучше, чем капризная трехлетка. Я старалась объяснить Бетси, что правильно, а что нет, что хорошо, а что плохо. Но каждый раз, когда мне уже казалось, что дело идет на лад, каждый раз, когда у нее появлялись проблески понимания, они выбивали из нее все. А я не могла помешать забирать ее, не могла помешать рвать и перекраивать ее душу. И боялась, что ей никогда не стать нормальной.