Дин Кунц - Живущий в ночи
Чаще всего жертвы ХР наиболее подвержены раку кожи и глаз. Именно поэтому для меня может оказаться смертельной даже небольшая доза света – солнечного или любого другого, – содержащего ультрафиолет. Его источником могут быть даже флуоресцентные лампы под потолком больницы.
Попадая на клетки кожи, солнечный свет наносит ущерб ДНК – нашему генетическому материалу, – способствуя появлению меланом и развитию других злокачественных образований. Организм нормальных людей обладает системой естественной защиты – ферментами, кодируемыми генами репарации ДНК, которые исправляют ошибки в нуклеотидных последовательностях. Однако с теми, кто помечен страшным тавром ХР, все обстоит иначе. Ферменты в их организме не действуют, и поэтому он не способен «отремонтировать» себя. Под воздействием света у них быстро зарождаются и неконтролируемо развиваются раковые опухоли, вызванные ультрафиолетом.
В Соединенных Штатах Америки, с населением свыше двухсот семидесяти миллионов человек, проживают более восьмидесяти тысяч карликов и девяносто тысяч гигантов. В нашей стране уже насчитывается четыре миллиона миллионеров, и в течение нынешнего года еще десять тысяч счастливчиков пополнят эту славную когорту. Каждые двенадцать месяцев в тысячу наших сограждан попадает молния. Но при всем этом менее тысячи американцев страдают ХР и меньше сотни таких рождаются ежегодно. Их так мало отчасти из-за того, что само это несчастье крайне редко, но еще и потому, что такие, как я, долго не живут.
Большинство врачей, знакомых с ХР, полагали бы, что я должен был умереть еще в младенчестве. Мало кто из них поверил бы в то, что мне удастся дожить до юношеского возраста. И уж наверняка ни один из эскулапов не рискнул бы поспорить, что и в двадцать восемь я все еще буду коптить небо.
Существует лишь горстка иксперов – так я называю подобных себе, – которые старше меня, из них несколько человек – значительно старше, но большинство, если не все эти люди, страдают прогрессирующими нервными расстройствами, связанными с их врожденным дефектом. Трясущиеся руки и голова. Выпадение волос. Невнятная речь. Нарушения психики.
Что касается меня, то, если не считать вынужденной необходимости оберегать себя от света, я так же нормален, как любой другой человек. Я не альбинос, глаза мои не бесцветны, кожа не лишена пигмента. И хотя меня, конечно, не сравнишь с загорелыми мальчиками с калифорнийских пляжей, призраком меня тоже не назовешь. Как ни забавно, но в освещенных свечами комнатах – этом ночном мире, где я обитаю, – мое лицо может даже показаться смуглым.
В моем положении каждый новый день – бесценный подарок, поэтому я пытаюсь прожить его как можно более насыщенно и достойно. Я смакую свою жизнь. Я черпаю поводы для радости там же, где и все другие люди, но, помимо этого, заглядываю в такие уголки, где догадается пошарить далеко не каждый.
В двадцать третьем году до Рождества Христова поэт Гораций сказал: «Хватаясь за один день, лишаешь себя веры в завтра». Я же хватаюсь за ночь и скачу на ней, как на огромном черном жеребце.
Большинство моих соседей считают меня счастливейшим из всех живущих. В чем-то они правы. У меня был выбор – принять или отвергнуть счастье, – и я его сделал. Однако, если бы не мои родители, мне бы это не удалось. Мать и отец в корне изменили свою жизнь, чтобы со всей страстью, на которую были способны, защищать меня от смертоносного света. Они были вынуждены безустанно, до изнеможения, сохранять бдительность – до тех пор, пока я не стал достаточно большим, чтобы осознать повисшее надо мной проклятие. Я выжил лишь благодаря их самоотверженным стараниям. Но самое главное, они подарили мне любовь и вкус к жизни, которые помогли мне избежать пучины отчаяния, не замкнуться в своей раковине.
Смерть мамы была внезапной. Она наверняка знала, насколько глубока моя любовь к ней, но как жаль, что в последний день ее жизни я не сумел сказать ей об этом еще раз.
Иногда, по ночам, на темном пляже, когда на небе нет ни облачка и его звездный свод заставляет меня чувствовать себя одновременно бессмертным и беззащитным, когда не дует ветер и даже морские волны накатываются на берег без шума, я рассказываю маме о том, как сильно любил ее и чем она была в моей жизни. Вот только не знаю, слышит ли она меня.
А теперь и отец – пусть еще живой, но уже совсем обессиленный – не услышал меня, когда я проговорил: «Ты подарил мне жизнь». И мне стало страшно. Вдруг он уйдет раньше, чем я успею сказать ему все, что не успел сказать маме?
Ладони отца оставались холодными и вялыми, однако я не выпускал их из рук, словно пытаясь удержать его в этом мире до тех пор, пока не смогу проститься с ним должным образом.
* * *Узкие полоски света по краям штор потускнели и из оранжевых сделались огненно-красными. Солнце наконец-то кануло в океан.
Лишь в одном случае я смогу увидеть солнечный закат. Если когда-нибудь у меня все же начнется рак сетчатки, то, прежде чем капитулировать и окончательно погрузиться в беспросветную тьму, однажды вечером я спущусь к океану, встану на берегу и обращу взгляд к тем далеким азиатским империям, где мне не суждено побывать.
Мне придется щуриться. Яркий свет причиняет моим глазам боль, действуя на них столь разрушительно, что я физически ощущаю, как в голове разгорается пламя.
Ярко-красные полоски по краям штор стали лиловыми, и в этот момент отцовская рука сжала мою ладонь. Посмотрев вниз, я увидел, что глаза его открыты, и попытался высказать все, чем было полно мое сердце.
– Я знаю, – прошептал он в ответ.
Но я был уже не в состоянии остановиться и продолжал говорить даже о том, что не нуждалось в словах. Внезапно отец с неожиданной силой стиснул мои пальцы. Я умолк на полуслове, и в повисшей тишине он проговорил:
– Помни…
Я едва расслышал его и, перегнувшись через перила кровати, поднес левое ухо к губам отца. Слабым голосом, в котором тем не менее звучали вызов и решимость, он произнес последние слова напутствия:
– Ничего не бойся, Крис. Ничего…
И умер.
Зигзагообразная зеленая линия на экране дернулась раз, второй, а затем вытянулась идеально ровной нитью. Теперь лишь огоньки на черных фитилях свечей плясали в темной палате.
Я был не в силах сразу выпустить из рук изможденные ладони отца. Поцеловал его в лоб, затем – в покрытую легкой щетиной щеку.
Света по краям штор уже не было вовсе. Мир продолжал вращаться в зовущей меня темноте.
Дверь отворилась. Флуоресцентные лампы были предусмотрительно выключены, и коридор на всем своем протяжении освещался лишь светом из открытых дверей в другие палаты. Высокий, под самую притолоку, в комнату вошел доктор Кливленд и с печальным видом встал у кровати. Следом за ним быстрыми, словно у куличка, шагами проскользнула Анджела Ферриман, прижимая к груди крепко сжатый кулачок с побелевшими от напряжения костяшками. Плечи женщины поникли, вся она сгорбилась, будто смерть пациента причиняла ей физическую боль.
Аппарат ЭКГ у постели был соединен с комнатой медперсонала в холле, и сердечный ритм отца отражался на стоявшем там мониторе. В следующее мгновение после того, как папа умер, Анджела и доктор Кливленд уже знали об этом.
Они пришли сюда без шприцев с эпинефрином и без дефибриллятора, который мог бы с помощью электрошока заставить отцовское сердце забиться вновь. Согласно воле отца, врачи не стали предпринимать никаких усилий, чтобы вернуть его к жизни.
Лицо доктора Кливленда не было предназначено для торжественных случаев. С веселыми глазами и пухлыми розовыми щеками, он походил скорее на Деда Мороза без бороды. Вот и сейчас доктор изо всех сил пытался придать своим чертам выражение скорби и сочувствия, но вместо этого лишь выглядел озадаченным.
Однако чувства, обуревавшие доктора, сполна отразились в его голосе, когда он участливо спросил:
– Ты в порядке, Крис?
– Держусь.
4
Из больницы я позвонил Сэнди Кирку в «Похоронное бюро Кирка», которому отец еще давным-давно отдал все распоряжения на случай своей смерти. Он пожелал, чтобы его тело кремировали.
Два санитара – молодые расхристанные парни с коротко остриженными волосами и жиденькими усиками – пришли, чтобы забрать тело отца и перевезти его в подвал, где находилась покойницкая. Они спросили меня, не хочу ли я пойти с ними и побыть там, пока не придет машина похоронного бюро, но я отказался. Это был уже не мой папа, а всего лишь его оболочка. Отец ушел в иные края. Я даже не стал откидывать простыню, чтобы в последний раз взглянуть на него. Мне хотелось запомнить его другим.
Санитары переложили тело на носилки. Время от времени они косились на меня и двигались с какой-то неловкостью, хотя, казалось бы, их действия должны были быть отработанными. По быстрым взглядам, которые эти ребята бросали на меня, можно было подумать, что они чувствуют передо мной какую-то вину.