Черный дом - Михаил Широкий
– Алинка вся в папашку своего пошла. Серёгу, моего бывшего… Такая же ладная да видная… И по характеру точь-в-точь: такая же сволочь и такая же потаскуха! Тот ни одной юбки не пропускал, и эта лет с тринадцати загуляла, по подворотням да притонам шляться начала… Да и ладно, гуляй себе на здоровье, путайся с кем попало, мне до этого дела нет… Ан нет, ей этого мало показалось. Она, блядь малолетняя, чего удумала – с отчимом, мужем собственной мамки, снюхалась! Срам-то какой! Стыдно сказать кому… До сих пор не пойму, что она нашла в этом немом уроде? И я-то на него позарилась только потому, что ничего лучшего не нашлось, – потеряла я от такой гнусной жизни товарный вид, а мужикам молоденьких да гладеньких подавай, на старух и не смотрят… Хотя какая я старуха – мне только-только за сорок пять перевалило! Но выгляжу, конечно, не ахти, признаю. Очень уж бурная жизнь у меня была! Слишком много водки я выпила на своём веку, слишком много сигарет выкурила, а уж сколько мужиков у меня было, особенно по молодухе! Не перечесть! Я ведь ничего себе была с лица, и телом богатая, и голосок был тоненький, нежный… не то что щас!..
Её голос опять оборвался, прерванный гулким, бухающим кашлем. Справившись с ним, она повозилась на месте, словно устраиваясь поудобнее, и продолжила рассказ о своей нелёгкой жизни:
– Серёга, Алинкин-то папашка, как напивался, бил меня смертным боем. Хорошо хоть слинял в конце концов к чёртовой матери! Знать не знаю и знать не хочу, где он сейчас. Наверняка у бабы какой-то, где ж ему ещё быть… А то, если б и дальше так пошло, не ровён час убил бы меня… И эта маленькая дрянь взяла такую же моду. Раньше-то огрызалась только, а как подросла и особенно как спуталась с немым, – осмелела, обнаглела вконец и начала поднимать на меня руку. На мать! Ни стыда ни совести… А потом ещё и сумасшедшей меня ославила! Раззвонила всем, что я окончательно спилась, рехнулась и уже не отвечаю за себя… Ну да, может я и впрямь в последнее время заливать стала поболе, чем раньше, – с глубоким вздохом признала она. Но тут же нашла для себя оправдание: – Так и немудрено ведь забухать от такой скотской жизни! Дочка в открытую, чуть ли не на глазах у меня, трахается с моим собственным мужем, шпыняет меня походя, обзывает по-всякому, да ещё и рукам волю даёт. Где ж это видано такое?! И кому мне жаловаться? К кому обратиться за помощью? Не к кому! Одна я осталась. Одна-одинёшенька… на всём белом свете… Как перст одна… Никому я не нужна! Я всем только мешаю, заедаю чужой век…
Её голос сделался жалобным и плаксивым и, наконец, прервался от едва сдерживаемых рыданий. Пару минут она тяжело вздыхала, всхлипывала, сопела носом и сморкалась. Затем, судя по звуку, стукнула в стену кулаком, грязно выругалась и с ожесточением и злобой в голосе просипела:
– Скорей бы подохнуть! Чем так жить, так лучше уж околеть, как собаке… То-то они тогда обрадуются! То-то праздник у них будет! Никто им больше не будет мешать, не будет у них каждый день перед глазами живого укора… Так нет же, мать вашу! – взвизгнула она, задыхаясь и скрежеща зубами. – Не бывать этому! Я вам назло не подохну! Не доставлю вам такой радости… А если и подохну, – примолвила она совсем тихо, так что Гоша едва расслышал её, – то уж точно не одна. Постараюсь прихватить с собой кого-нибудь из вас…
Её еле слышный говор, содержавший глухую угрозу, замер, и в объятом мраком подвале снова установилась мёртвая тишина. И на этот раз сравнительно надолго, как, во всяком случае, показалось Гоше. Он уже подумал было, что Алинина мама, очевидно, такая же любительница поговорить, как и её дочь, высказала всё, что хотела, и больше не подаст голоса. Но ошибся: это была лишь небольшая передышка. Видимо, успокоившись после приступа ярости, она продолжила вскоре в прежнем исповедальном тоне, перемежаемом по временам то новыми вспышками гнева, то жалобными и слезливыми интонациями:
– Да, пожалуй, это верно: на меня и впрямь находит порой что-то такое… сама не могу понять что… Помутнение какое-то, или затмение… не знаю, как и назвать… Это и раньше случалось, но нечасто… да, очень редко… А вот после того как доченька моя, шалава блудливая, снюхалась с моим же муженьком, вот тут уж не выдержала, видать, моя бедная головушка! Поехала моя крыша… И самое интересное, что после этих приступов я совершенно не помню, что со мной было, что я делала… Ну а Алинка, понятное дело, расписывает это потом яркими красками! Наверняка половину выдумывает, чтоб сумасшедшей меня представить. Мол, посуду я бью, мебель крушу, и по полу катаюсь с пеной у рта, и криком кричу, и на людей кидаюсь… И пару раз якобы пыталась поджечь дом… Ну, не знаю, не знаю… – с сомнением протянула она. – Может, оно, конечно, что-то такое и было… А может, и не совсем… Моя бесценная дочурка и не то ещё может сочинить, чтоб избавиться от меня и упечь в дурдом. И развлекаться с моим мужиком на свободе!.. Но только ничё у них не выгорит! – прошипела она и язвительно захихикала. – Если уж мне суждено подохнуть, я подохну в своём доме, в своей постели… А для этих гадин у меня приготовлен сюрприз. Отличный сюрприз! Им понравится… Такого они наверняка не ожидают. И будут приятно удивлены…
Она опять ехидно рассмеялась, но почти сразу же смех перешёл в продолжительный удушливый кашель. Несколько раз он вроде бы утихал, но вскоре возобновлялся с ещё большей силой. Когда же наконец прекратился, она ещё какое-то время хрипела, отхаркивалась, стонала и, тяжело дыша, бормотала что-то невразумительное. Гоша смог разобрать лишь некоторые отрывочные фразы.
– Ох, хреново мне… совсем хреново… – шептала она, задыхаясь и хрипя. – Чую, недолго мне осталось… отнесут мои косточки на погост… А всё она, змея, шваль подзаборная… Она меня загубила, поедом съела… Ну, ничё, ничё… отольются тебе, доченька, мои слёзы… Мне б только добраться до тебя… до твоей лебединой шейки… Уж я б маху не дала… Рассчиталась бы с тобой за всё…
Минуло несколько минут, прежде чем она совершенно пришла в себя и смогла говорить более громко и связно. И на этот