Скотт Туроу - Личный ущерб
Ивон промолчала.
— Если все сложится как надо, — продолжил Робби, — мы хорошенько поужинаем. Обязательно раздавим бутылочку красного вина. Самого лучшего. Затем двинемся к тебе или в отель. А там я, как обычно, спрошу… — Он отважился бросить на нее короткий взгляд. — Где бы ты хотела, чтобы я прикоснулся к тебе в первую очередь?
Ивон вздрогнула.
— Может быть, ты желаешь, чтобы я тихо подошел сзади и положил ладони на бедра? Или коснулся грудей? Даже не коснулся, а лишь намекнул. Чтобы касание было легким, как дыхание. Твои соски станут такими твердыми, что станет немного больно.
— Не надо, — пробормотала Ивон. — Не надо обо мне.
Вообще-то она намеревалась прекратить этот разговор.
— А потом начинается раздевание, — произнес Робби. — Долгое. Я не люблю, когда разделись и давай, словно это такси и включили счетчик. У некоторых ведь как: только начали и тут же закончили. А я… нет, времени на раздевание не жалею. Юбка, блузка. Мне нравится снимать один слой за другим. И вот наконец она обнажена, и я радуюсь каждой частице ее тела, любуюсь, будто редкой драгоценностью. И не обязательно что-то интимное. Нет, прекрасно все. Локоть… плечо. Затем я сделаю что-нибудь неожиданное. Засуну язык наполовину в ухо. Но мне всегда хочется, чтобы это было именно то, что ей нужно. Ведь когда дело доходит до тонкостей секса, они все такие разные. Понимаешь? У каждой имеется своя маленькая особенность в получении удовольствия. С одной надо действовать энергично, интенсивно, а с другой, наоборот, медленно. Ласкай меня здесь, но не там. Мне нужно знать. Тогда мы оба будем свободны. Эта приходит в экстаз, когда я занимаюсь грудями, а та тут же кончает, как только моя ладонь коснется попки. Но такое всегда подарок. Всегда. Даже если это всего лишь пятиминутная возня в телефонной будке. Во мне сохранилась частица каждой женщины, с которой я когда-либо занимался любовью. Слава нам.
Он наконец замолчал. Ивон сидела, не проронив ни слова. Забавно, какие сюрпризы порой преподносит жизнь. Кто бы мог подумать, что она станет заинтересованно выслушивать откровения поднадзорного! Где-то вдалеке замычал клаксон грузовика. Ивон собиралась решительно потребовать прекратить эти разглагольствования. Хватит. Если бы Робби продолжил, она обязательно сказала бы. Но он сменил тему:
— Ну а чего боишься ты?
— Дались тебе эти страхи! — Ивон засмеялась.
— Я просто так, — не унимался он. — Тебе вовсе не нужно раскрывать никаких секретов. Просто скажи, чего ты страшишься больше всего?
Она посмотрела в окно. Было почти девять. На перекрестке ждал зеленого света мальчик. Его, очевидно, послали в магазин на углу. Он стоял без пальто, ежась от холода, с зажатой в руке коричневой сумкой.
— Смерти.
— Это не считается. Смерти боятся все.
— Нет, я имею в виду, на меня вдруг что-то находит. Будто в голове включили магнитофон. «Этому придет конец. Этому придет конец. Этому придет конец». Начинает меркнуть свет, и я исчезаю. В такие моменты я настолько напугана, что даже не могу пошевелиться.
«И одна. Самое ужасное, что в такие моменты я всегда одна. Совершенно одна». Разумеется, вслух она это ему не сказала.
Машина двинулась на зеленый свет, и по лобовому стеклу пробежали блики от дорожных огней. С серьезным выражением лица Робби выглядел еще привлекательнее.
— А ты? — промолвила Ивон. — Какой самый большой страх у тебя?
— У меня? — Он пожал плечами.
— Ну давай же!
— Только не смейся, хорошо? Сам я никогда ни над чьими страхами не подшучиваю. Например, девушка мне однажды призналась, что боится старости, потому что тогда у нее станут уродливыми ступни. Она говорила это очень серьезно, а я сочувственно кивал.
— Я не буду смеяться, — пообещала Ивон. — Говори.
— Порой я просыпаюсь ночью — это все звучит, конечно, глупо, — кругом темно, а я лежу и не понимаю, кто я есть. И просто цепенею от страха. И главное, не ясно, почему я не могу это вспомнить. То ли напуган, то ли наоборот. Нет, свое имя я помню. Если кто-нибудь меня окликнет, я отреагирую. Но в такие моменты я не ощущаю себя частью окружающего мира. Вроде как плаваю в темноте, плутаю на ощупь и жду, жду, жду, пока это ко мне вернется, и я осознаю, кто я, что я и какая у меня внутри начинка. А до тех пор просто ужас, и больше ничего. Странно?
— Да.
— Еще бы. Тебе такое неведомо.
— Ошибаешься. — Ивон попыталась призвать себя к порядку, ужаснулась тому, что делает, но снова не получилось. — У меня почти так же. Ведь я сотрудница спецслужбы, и мне часто приходится вживаться в чужой образ. Я просыпаюсь по ночам и сначала не понимаю, кто я. Задаю себе вопрос: «Кто я? Кто я?» — и вроде как жду, чтобы мне ответили.
Машина остановилась у ее дома.
— Да, это действительно страшно, — заметил Робби.
— Действительно, — отозвалась она и повернулась к нему. Он не шелохнулся, неожиданно почувствовав, что с ней так нельзя. Здравый смысл или интуиция… Ивон поморщилась от накатившей боли, казавшейся почти родной, дождалась облегчения и грустно кивнула.
Ивон вышла из «мерседеса» и, отвернув голову от холодного ветра, двинулась по скользкой дорожке к месту, которое сейчас считалось ее домом.
Март
15
— На конкурсе дебилов Барнетт Школьник наверняка занял бы призовое место, — заявил Робби Фивор. — Таких тупиц поискать нужно. Стоишь, бывало, перед судейским креслом и думаешь: «Боже, как же этот дуб сдавал экзамены на юридическом?» А потом до тебя доходит: да ничего он не сдавал. Это его брат, Криворукий, все устроил.
Говорят, в свое время Криворукий, теперь уже давно покойный, устраивал дела много сложнее, чем сдача экзаменов на юридическом. Соратник Тутса Нуччио, он имел многочисленные связи во всех влиятельных кругах, включая мафиозные. Прозвище Криворукий получил еще в сороковые годы, повредив правую руку в постыдной драке на расовой почве. Официально он был партийным функционером и одновременно владел крупным страховым агентством. Разумеется, оно процветало.
— Я слышал, — рассказывал Робби, — что своего брата Барни Криворукий посадил в судейское кресло, поскольку тот был слишком глуп для адвокатской практики. Парню, чтобы застегнуть ширинку, и то была нужна письменная инструкция. Сейчас-то он выглядит как настоящий судья — благородная седина и все такое — но на лице постоянно трогательное испуганное выражение. Типа «я вас всех очень люблю, только, пожалуйста, не задавайте трудных вопросов». Нормы доказательственного права для него темный лес. Этот тупица сидит в судейском кресле уже двадцать шесть лет и до сих пор принимает к сведению показания, основанные на слухах. Одному Богу известно, чем обязан Криворукому Брендан, потому что Школьник начал работать здесь с тех пор, как Брендан стал председателем судебной коллегии.
В конце дня мы собрались у Макманиса послушать Робби. На столе претцели[31], безалкогольное пиво, за окном заходящее солнце, которое, кажется, собиралось прожечь в реке отверстие. Комната полна, потому что все агенты сделались поклонниками устного творчества Робби и старалась не пропустить его выступления. Он — без пиджака, рукава рубашки закатаны — оглядывает присутствующих, иногда улыбается, порой решительно кивает, энергично жестикулирует. В общем, мастерски организует обратную связь с аудиторией. Наблюдая за ним, я представлял, насколько магически он, должно быть, действовал на жюри присяжных.
— И, тем не менее, — продолжил Робби, — неприязни Барни не вызывает. Я знаю, Стэн, вы не поверите, но он хороший человек. Старается никого не обидеть. И честен перед Богом. А деньги берет, потому что так велел старший брат. Про него рассказывают одну историю. Правда это или нет, но история сильная. Больше двадцати лет назад Школьник рассматривал дело о разводе. Он еще только начинал и не знал, как это делается. А адвокаты были, я не помню точно кто, настоящие зубры. Умели общаться с судьями. Так вот, перед судебным заседанием Барни неожиданно отзывает адвокатов в заднюю часть зала, в самый дальний угол и своим характерным тихим гнусавым голосом говорит: «Значит, так, если хотите, чтобы я решил все по справедливости, — деньжата поровну».
Вскоре посредничать в таких делах стал его судебный секретарь, еврей-хасид, Пинхус Лейбовиц. Голубоглазый, бородатый, с пейсами, в старомодном лапсердаке. В общем, все как положено. Он установил там настоящую тиранию. И ничем этого холодного безжалостного негодяя прошибить было нельзя. Утверждали, что иногда он даже останавливал судебное разбирательство под предлогом замены ленты в пишущей машинке, а на самом деле вел судью в заднюю комнату и давал указания. Мог даже пожурить или отругать. «Разговаривали» с судьей адвокаты только через Пинхуса.
А затем случилось вот что. Прошлой весной седьмой ребенок Пинхуса, единственный мальчик в семье, подхватил энцефалит. Он лежал при смерти, задержался на краю могилы буквально на несколько дней, а Пинхус, его жена и дочери сидели у больничной койки, пели псалмы, молились и всякий раз, когда мальчик приходил в сознание, слезно просили не покидать их. И он не покинул. Никто не знает, какие условия поставил Пинхусу Всевышний, но тот полностью преобразился. Стал мягким, приветливым, а о том, чтобы посредничать в передаче взяток, не хотел даже слышать. Заявлял, что не желает участвовать в этом жутком безобразии.