Иэн Бэнкс - Осиная фабрика
За лесничеством, на поросшей вереском вершине пологого скалисто-земляного откоса, я облюбовал себе большой валун, устроился на нем и съел свой ленч. Над Портенейлем маячило знойное марево, дальше пестрели овцами пастбища, за которыми виднелись дюны, свалка, остров (впрочем, то, что это остров, было не разобрать; отсюда он казался частью суши), пески и море. Одинокие облачка висели на голубом-голубом небосводе, блекнущем у горизонта, над гладью моря и речного устья. В вышине заливались жаворонки и кружил канюк, высматривая какое-нибудь шевеление в траве и вереске, ракитнике и утеснике. Вились и гудели насекомые, от которых я, жуя сандвичи и хлебая апельсиновый сок, отмахивался веточкой папоротника.
Слева уходила на север гряда холмов: они поднимались все выше и выше, пока не исчезали в сероголубой дымке. Я разглядывал в бинокль город подо мной, грузовые и легковые машины на шоссе. Проводил взглядом поезд: тот сделал остановку на Портенейльском вокзале и отправился дальше на юг; рельсовый путь змеился по приморской равнине.
Я люблю периодически выбираться с острова. Не слишком далеко; лучше, если его еще можно увидеть, — но порой бывает крайне полезно глянуть на вещи со стороны, в перспективе. Естественно, я понимаю, какой это крошечный клочок земли, я ж не идиот. Я представляю себе размер земного шара и знаю, насколько ничтожная часть его мне известна. Слишком много я смотрел телевизор, слишком много видел передач по географии и природоведению, чтобы не понимать, насколько куцы мои познания, вернее, личный опыт; но не больно-то и хотелось — я не испытываю ни малейшей тяги к дальним странствиям или к расширению круга общения. Я знаю, кто я есть и каковы мои реальные возможности. И сужаю собственные горизонты я отнюдь не без причины: страх — да, пожалуй — и потребность перестраховаться и обеспечить себе безопасность в мире, который по чистой случайности обошелся со мной так жестоко — в возрасте, когда я не имел ни малейшей возможности сам на него повлиять.
Вдобавок у меня перед глазами пример Эрика.
Эрик уехал. Эрик, со всеми его способностями, перспективами, чуткостью и умом, покинул остров и попытался жить по-своему: выбрал себе путь и прилежно по нему следовал. Путь этот уничтожил его как личность, сделал из него совершенно другого человека, в котором любое сходство с прежним нормальным юношей воспринимается как похабная пародия.
Но он мой брат, и в каком-то смысле я до сих пор его люблю. Я люблю его, несмотря на происшедшую метаморфозу, так же как, наверно, и он любил меня, несмотря на мое увечье. Подозреваю, это защитный рефлекс: вроде того, что женщины должны ощущать по отношению к детям, а мужчины — к женщинам.
Эрик покинул остров еще до моего рождения и приезжал только на летние каникулы, но, думаю, душой он всегда был здесь, и когда он вернулся насовсем, через год после моего маленького несчастья, и отец решил, что мы достаточно взрослые, чтобы он мог заботиться о нас обоих, то я нисколечко не возражал против его присутствия. Напротив, мы с самого начала прекрасно ладили, и, уверен, ему было неловко, что я хожу за ним как привязанный и копирую каждый жест; но Эрик — это Эрик, а он был настолько внимателен к чувствам других, что ни словом не обмолвился мне об этом, боясь обидеть.
Когда его посылали учиться в частные школы, я сникал и хирел, а когда он приезжал на каникулы, я с ума сходил от счастья. Лето за летом мы проводили на острове, запускали змеев, собирали модели из дерева, пластика, «лего», «меккано» и всего, что попадалось под руку, строили плотины и шалаши, копали окопы. Мы запускали самолеты и кораблики, делали парусные песчаные буера, придумывали тайные общества со своим тайным языком и шифром. Он рассказывал мне истории, импровизируя на ходу. Некоторые из них мы разыгрывали в лицах: храбрые солдаты сражаются в дюнах, побеждают и сражаются, сражаются и порой гибнут. Если он порой и причинял мне боль, то лишь невольно, когда по сюжету требовалась его героическая смерть, и я всерьез переживал, глядя, как он умирает, лежа на траве или на песке, только что подорвав мост, или плотину, или вражескую автоколонну, а заодно, может, и спасая меня от гибели; я глотал слезы и колотил его кулачками по плечу, пытаясь изменить финал на свой лад, а Эрик отказывался, ускользал от меня и умирал — слишком часто умирал.
Когда его мучила мигрень — иногда по нескольку дней кряду, — я не находил себе места. Я носил прохладительные напитки и чуть-чуть еды в комнату с задернутыми шторами на втором этаже, входил на цыпочках и тихо стоял, а если он начинал стонать или ворочаться на кровати, меня била дрожь. Пока он страдал, я чувствовал себя несчастным и ко всему терял интерес; игры и истории казались глупыми и бессмысленными, и единственное, что я делал со смыслом, — это швырял камни по бутылкам или чайкам. По чайкам — так как я решил, что другие тоже должны страдать, не только Эрик. Но когда он выздоравливал — это было словно очередной приезд на каникулы, и от восторга у меня вырастали крылья.
Однако в итоге эта экстравертность поглотила его без остатка, что случается со всеми настоящими мужчинами, и отняла Эрика у меня, увлекла в большой мир со всеми его сказочными соблазнами и смертельными опасностями. Эрик решил пойти по стопам отца и тоже стать доктором. Он сказал мне тогда, что все останется по-прежнему: ведь у него снова будут летние каникулы, даже если какое-то время отнимет больничная практика в Глазго; он сказал, что, когда мы встретимся, все будет как раньше, но я знал, что это не так, и видел, что в глубине души он тоже знает. Его выдавали глаза, выдавал голос. Он покидал остров, бросал меня.
Но винить его я не мог, даже когда мне было особенно тяжело. Это же Эрик, мой брат, и он делал то, что должен, в точности как храбрый солдат, гибнущий за правое дело или за меня. Как я мог усомниться в нем или винить его, если у него и в мыслях не было сомневаться во мне, винить меня? Бог ты мой! А эти три погибших ребенка, три убийства, причем одно из них — братоубийство. Он и не помышлял, что я как-то замешан хотя бы в одном. Иначе я бы знал. Если бы он что-то подозревал, то не мог бы в глаза мне смотреть, ведь он совсем не умеет лгать.
И вот он отбыл на юг, сначала на один год (раньше прочих, поскольку блестяще сдал экзамены), потом на второй. Летом после первого курса он вернулся — но это был совершенно другой человек. Он старался вести себя со мной, как прежде, но я чувствовал какую-то натянутость. Он был далеко, душа его покинула остров. Он больше думал об университетских друзьях, о своих драгоценных занятиях; быть может, домом его души стал теперь весь мир. Но на острове ее больше не было, со мной — не было.
Мы гуляли, запускали змеев, строили плотины — но все изменилось; теперь он был взрослым, который помогал мне веселиться, а не товарищем по играм. Да нет, все было неплохо, и я в любом случае радовался, что он здесь; но спустя месяц он с явным облегчением покинул нас, чтобы присоединиться к своим однокашникам, отдыхавшим на юге Франции. Я оплакивал уход того брата и друга, которого знал прежде, и острее, чем когда-либо, ощущал свою ущербность — то, что навсегда оставит меня подростком, не позволит вырасти и стать настоящим мужчиной, который идет по жизни своим путем.
Я быстро избавился от этого ощущения. У меня был Череп. У меня была Фабрика, и я опосредованно испытывал чувство здорового мужского удовлетворения оттого, что Эрик так блестяще проявил себя в большом мире; я же тем временем сделался безраздельным властителем острова и смежных с ним территорий. Эрик писал мне письма и рассказывал о своих успехах, он звонил и разговаривал со мной и с отцом и часто смешил меня по телефону до колик — как это умеют умные взрослые, даже когда тебе вовсе не до смеха. Он никогда не давал мне почувствовать, что оставил остров, оставил меня.
А затем произошел тот прискорбный случай, который наложился на многое другое, о чем мы с отцом ведать не ведали, — и суммарный вес оказался чрезмерным даже для того нового человека, который приезжал к нам после первого курса. В итоге вышла смесь Эрика прежнего (но сатанински вывернутого наизнанку) и более опытного, умудренного, но в то же время опасного и ущербного, дезориентированного, в чем-то трогательного и совершенно безумного. Вроде как разбитая голограмма — когда осколок содержит изображение целого, но мельче и не в фокусе.
Это произошло, когда Эрик учился на втором курсе и помогал в клинике при университете. Ему тогда было даже не обязательно там находиться — в недрах больницы, с безнадежными и отверженными; он помогал в свое свободное время. Впоследствии мы с отцом узнали, что у Эрика были проблемы, о которых он нам не рассказывал. Он влюбился в какую-то девушку, но кончилось все печально, в итоге она сказала, что не любит его, и ушла к другому. Какое-то время его особенно изводили мигрени, он даже не мог учиться. Потому-то, а не только из-за девушки он неофициально работал в клинике при университете, помогал медсестрам в ночную смену, сидел со своей книжкой в темноте палат, а вокруг стонали и кашляли молодые, старые и больные.