Себастьян Жапризо - Убийственное лето
Он говорит: «Я вас слушаю», идет ко мне навстречу. Сердце мое бьется еще громче, чем когда я увидела Туре. Я уже понимаю, с ним будет особенно трудно справиться. Он выше Пинг-Понга, грузный. В рубашке с приспущенным галстуком. Голубые глаза похожи на мои, но я знаю, что это ничего не доказывает, мои глаза – материнские, я их получила от нее. Немного хрипло я произношу: «Вы господин Лебаллек? Извините. Я, вероятно, сниму квартиру у вашего шурина. Я учительница». Он молчит, а я с усилием стараюсь проглотить комок в горле. Это он вел грузовик. Был в куртке. Если мать описала точно, ему сейчас лет пятьдесят. И продолжаю: «Я хочу узнать, во что мне обойдутся книжные полки. У меня четырнадцать тонн книг». Сперва, не понимая, он хмурится, а потом до него доходит, что я шучу, и отвечает: «Я не столярничаю. Продать вам доски я могу, но не больше».
Стоим молча целую вечность, у меня очень разочарованный вид. Наконец он произносит: «Я знаю, к кому вам обратиться». И идет в пристройку. Я за ним. Его походка, лицо – само спокойствие. Я знаю: это он первым ударил мою мать. В тот день он был самым спокойным. И, не раздумывая, ударил ее, надолго оставил след.
Он дает визитную карточку, на обороте фломастером усердным, почти детским почерком написан адрес. Даже у меня почерк лучше. Руки у него толще, чем у Туре, но и весь он крупней. Обручальное кольцо вжалось в палец. Похоже, не снять. Он спрашивает: «Что за квартира?» Я отвечаю: «На улице Юбак». Мне трудно смотреть ему в лицо. Глаза у него спокойные, злобы ничуть. Вот у Туре они тяжелые и колючие, даже когда он прикидывается свойским парнем, показывая тухлой учительнице сказочные шкафы. Покачав головой, Лебаллек произносит: «Понятно. Вся ваша библиотека туда не влезет. Лучше всего купить готовые полки в „Новой Галерее“. И идет к двери, давая понять, что мне пора сматываться. Я же, если чего-то не хочу понять, могу затянуть разговор надолго, хотя меня и ждет такси. Рассматривая свои накладные ногти и прислонившись к столу, с неловким видом бросаю: „Я еще не уверена, что сниму ту квартирку. Я сказала вашему шурину, что она дороговата для меня“. Хотя тут и говорить нечего, он произносит: „Это его хозяйство. Договаривайтесь с ним. Чем меньше меня касаются дела шурина, тем лучше я себя чувствую“. Теперь он уже идет в мастерскую, и мне приходится не отставать.
Во дворе протягиваю ему руку, и он жмет ее. Я говорю: «В любом случае спасибо». Он спрашивает: «Сколько вам лет?» Я прибавляю два года. «И вы уже учительница?» Я читаю в его глазах, что так же похожа на учительницу, как он – на папу римского. Секунду подумав, с улыбкой отвечаю, глядя ему прямо в глаза: «Приходите повесить мне полки, и вы убедитесь». В моем взгляде столько небрежности, сколько надо, чтобы он поверил, и ровно столько, чтоб ему начать думать про разные разности. Затем направляюсь к воротам. Заходящее солнце слепит. Я невольно оборачиваюсь. Он стоит на том же месте – крупный, грузный – и не отводит глаз. Я знаю, что упряма, что все будет именно так, как я решила, как обдумывала день за днем в течение пяти лет. А он не отводит глаз.
Старичок-таксист открывает мне дверцу. Без упреков. Еще по дороге сюда он наговорил целый список местных крестьян, которые от засухи рвут на себе волосы, и теперь подбавляет новых страдальцев. На моих часах двадцать минут девятого, на его – двадцать пять минут. Постепенно что-то напоминающее боль утихает во мне. Сидеть удобно. Мимо проносятся поля. Говорю: «Ваши часы спешат». Он отвечает; «Нет, это ваши отстают». Я довольна, мне на него наплевать.
3
Погибель дожидается меня не на террасе и не в зале кафе, а на улице, с прошлого года расхаживая по тротуару среди пешеходов, принимающих ее за центрифугу. Она приглядывает за машиной, а то вдруг угонят. Как я и думала, на ней ярко-желтая плиссированная юбка, прозрачный корсаж с оборками ни к селу ни к городу, а светлые волосы собраны на голове под желтым бархатным бантом. Клянусь, если ее увидит продавец птиц, то посадит в клетку.
Разумеется, первое, что она говорит мне, это – как гадко, очень гадко заставлять ее ждать на тротуаре. За кого ее тут примут? И сразу начинает выуживать у меня, что случилось. Чтобы она заткнулась, говорю: «Вы такая красивая, когда захотите, такая шикарная – и все из-за меня. Покажитесь-ка!» Она пожимает плечами, дуется, но краснеет до ушей. Беру ее за руку, идем по тротуару. «А машина?» Отвечаю: «Никуда не денется. Я хочу есть». Та с дрожью озирается, словно бросает на произвол судьбы тележку на четырех колесах, в которой подыхает ее мать.
Почти на углу бульвара мы находим маленькую пиццерию. Обе выбираем пиццу с анчоусами и омары. Я отправляюсь в туалет, мою руки и немного привожу себя в порядок. По возвращении вижу на своем месте квадратный пакетик, обвязанный золотой тесемкой. Я улыбаюсь ей. Она сидит немного бледная. Молча развязываю пакет, и тут она меня буквально убивает: в желто-синей коробке я нахожу флакон с чернилами «Ваттерман».
Заливаюсь слезами. Единственно, что четко вижу при этом – так ясно, что чуть не кричу и не катаюсь по полу, не в силах вынести, – это его, его. В старой кожанке. А себя около голубой кафельной печи в Арраме. Слежу, как он наполняет чернилами подаренную мне ручку. Его темные кудри в беспорядке, и он посматривает на меня, улыбаясь ямочками на щеках, как всегда: «Может быть, ты станешь теперь лучше учиться». И через миг я вижу лес, слышу запах опавшей листвы и влажной земли, знаю, что в руках у меня лопата, что случится весь этот кошмар и я закричу.
Я закричала.
Люди за соседними столиками смотрят на нас. Кровь ударила в голову. Сквозь слезы вижу побледневшую мадемуазель Дье. Вытираю слезы салфеткой, ртом ловлю воздух. И так, сжав голову руками, ни о чем не думая, сижу целую вечность. Микки. Он сказал вчера или позавчера, что должен участвовать в Дине в велогонке, – не помню только когда. Значит, будет повод приехать сюда снова. Однажды вечером, принимая во дворе душ, я нарочно неплотно закрыла занавеску и сделала так, чтобы он меня видел. После того как выйду за Пинг-Понга, Микки поимеет меня. Мне этого хочется, особенно когда я вяжу, сидя на лестнице в кухне, и он не может оторвать глаз от моих ног, думая, что я ничего не замечаю. И Бу-Бу. При одной мысли о нем я так и таю. Он наверняка еще неопытен, развлекаясь со своей отдыхающей, или я наивна?.. Мой брат, мой младший брат…
Обхватив голову, я говорю: «Простите меня». Погибель не отвечает до самого воскресения своей матери. Она склоняется надо мной. От нее пахнет теми же духами «Диор», что и от Жоржетты. Произношу: «Это не по вашей вине. Это другое». Я смотрю на нее. Она убрала мерзкий пузырек с чернилами. И с беспокойной улыбкой кивает, будто понимает. Ничего эта дура не понимает.
Оглядываюсь и вижу, что на нас больше не обращают внимания. Вокруг спорят, едят. Оживленно, как умею, говорю: «Давайте есть. Остыло». Спустя время она шепчет: «Знаешь, это не настоящий подарок к твоему дню рождения. Настоящий у меня в сумке, но теперь я боюсь». Однако я умею быть любезной и говорю: «Пожалуйста, покажите». Затылок ноет, и я вижу золотую зажигалку «Дюпон» с выгравированной надписью: «Тебе». В картонке еще бумажка, но ей самой стыдно, чтобы я прочла. Вот что там написано:
«Быть бы немного твоим пламенем».
Это глупо, как все на свете, конечно, но я притягиваю к себе через стол ее голову и чмокаю в щеку, а потом говорю: «В машине я вас поцелую получше». От этого у нее наконец меняется цвет лица. Обожаю наблюдать, когда она не знает, куда деть глаза. Представляю, как она вела себя на откинутых сиденьях с тем коммивояжером, – ноги кверху, платье на голове, зубы стиснуты, чтоб не кричать. От нее подохнуть можно.
Когда нам приносят омаров, она уже столько наговорила мне о том, как готовилась ко дню моего рождения, что у меня проходит голод. И головная боль тоже. Притворяясь, что слушаю, смотрю, как она ест. Она заказала бутылочку кьянти, а так как я не пью, то скоро совсем окосеет. Когда она спрашивает, зачем я приехала в Динь, загадочно произношу «тс-с», хотелось до свадьбы покончить с некоторыми делами. Она притворяется, что понимает, и так вздыхает, что едва не лопаются бретельки бюстгальтера, видного через прозрачную кофточку… Это отчаянная притворщица. Но я люблю ее. Немного, как Пинг-Понга. Между ними никакого сходства, что правда, то правда… Остановись я у нее, как мы уславливались, она бы выплясывала вокруг чайника часа четыре, подавала мне чай трясущейся ручкой, как в те времена, когда мне было четырнадцать лет, и платья бы примеряла, чтобы выслушать мой совет, и распиналась бы об «этой замечательной актрисе» или «этой замечательной певице», которая только девушек и любит («уверяю тебя, это всем известно»), где самой Марии нечего делать, поскольку я пребываю в таком хорошем обществе. Я вам клянусь, что бы ни случилось, в жизни своей она не падала без того, чтобы приложить тыльную сторону кисти ко лбу и глаза закатить – этакий цирк! – и вопросить доброго Боженьку, как же это могло случиться.