Скотт Туроу - Законы отцов наших
И кое-что из того, что затем возникло, нельзя было отнести на счет взаимного приспособления, притирки. Я всегда думал о Сонни как о самом важном для меня человеке. Она не теряла самообладания в любых обстоятельствах, ее поступки всегда были логичными, а манеры благородными. Сонни ценила юмор, хотя мастером шуток не была; легко общалась с незнакомыми людьми, доброжелательно и приветливо относилась даже к уличным люмпенам и их собакам. Мой главный вклад в наши отношения заключался в том, что я внес в ее жизнь, до того слишком организованную, размеренную и логичную, легковоспламеняющийся элемент.
И все же, живя с Сонни, я обнаружил в ней уйму загадочных мощных эмоций, которые во многом противоречили и ее, и моему пониманию жизни. Временами ею овладевали приступы меланхолии, когда она отрешенно, будто зомби, смотрела невидящими глазами и почти не реагировала на слова. Для Сонни были характерны по-детски непостоянные привязанности: если на одной неделе она восхищалась определенными писателями, товарищами по группе, предметами одежды, то на следующей уже о них и не вспоминала. А еще ей была присуща обидчивость. Любая критика со стороны преподавателей, касавшаяся ее работ, или даже несогласие с ее мнением, высказанным на семинарских занятиях, могли привести к тому, что на Сонни находила хандра, и она начинала со мной препираться. Посещая вместе с ней отвратительные факультетские вечера, я довольно скоро обратил внимание на то, как она себя подавала — sui generic, ни одного упоминания о родном городе, или о детстве, или об отце, Джеке Клонски, секретаре местного отделения докеров, умершем в результате несчастного случая в порту. Эта трагедия произошла, когда Сонни не было и двух лет. Малышке приходилось жить в доме тети Генриетты чаще, чем с матерью, которая постоянно была в разъездах. Подобно скульптуре, Сонни являла собой замкнутое пространство, куда невозможно войти. Отчаявшись отыскать хоть какую-то зацепку, я иногда, конечно же, в ее отсутствие, просматривал конспекты или проверял книги, которые она читала, в поисках пометок на полях или выделенных абзацев. Как расценить этот восклицательный знак? Какой внутренний голос подсказал ей написать «ясно»?
Ее отношение к учебе отличалось крайним непостоянством и противоречивостью. Временами Сонни была целиком поглощена делами факультета, подводными течениями, острыми конфликтами и оригинальными взглядами своего молодого научного руководителя Грэма Флорри или погружалась в царство мысли, готовясь к семинарским занятиям. Затем наступали периоды, когда она объявляла, что все это пустая трата времени. Философия — не более чем жонглирование словами, говорила она или повторяла мысль Ницше, отвергавшую философию как науку. Согласно модному термину тех дней, философия больше не была релевантной. С точки зрения Аристотеля, философия и наука — одно и то же. Теперь, говорила Сонни, существуют тысячи других областей науки, от психологии до физики, исследования в которых помогают в поисках истины.
— Меня больше привлекают реальные вещи. Нечто конкретное, а не представления о них, — сказала она однажды.
Довольно часто, желая подбодрить ее, помочь воспрянуть духом, я просил пересказывать мне в упрощенном, так сказать, переваренном виде суть прочитанного, вроде того как птица-мать, пережевав тяжелую, грубую пищу, отрыгивает ее своему птенцу постепенно и в легкоусвояемых количествах.
Чтобы ускорить работу соискателей ученой степени, руководители программы «Современная критическая мысль» потребовали от всех аспирантов представить развернутый план диссертации к концу первого семестра. Это означало, что работа должна идти сумасшедшими темпами.
Темой диссертации Сонни избрала взгляды философа Брентано, который учил, что созидание в своей основе есть не что иное, как образы, лишенные всякой абстракции. Она собиралась рассматривать его творчество в неожиданном ракурсе — в виде мостика между глубинными философами, такими как Фрейд, и экзистенциалистами, такими как Сартр. В этой связи она принялась перечитывать труды немецких философов девятнадцатого века и незаметно для себя увлеклась Ницше. Очень большое влияние на нее оказало одно его произведение, по-моему, «Грезы». Там Ницше утверждает, что все понятия — религия, любовь — лишь мечты и грезы, которые не поддаются обоснованию ни с моральной, ни с научной точки зрения. «В действительности, — сказал Ницше, — мы покачиваемся на волнах своих ощущений, не имея твердого якоря. Мы свободны, но полны страха, как астронавты, плавающие в открытом космосе. Наши жизни, — утверждал он, — наши обычаи являются механическим познанием».
— Ты понял? — спросила она меня.
Стоял солнечный воскресный день. Мы, несмотря на то что было уже далеко за полдень, как частенько бывало по воскресеньям, оставались в постели — в нашем временном убежище перед началом рабочей недели с ее лихорадочно-бессмысленной суетой. Весь день Сонни ходила раздетая. Мы позавтракали и даже пообедали, сидя на полу на матрасе. Все время, свободное от принятия пищи, мы посвящали чтению работы Сонни и любви. Когда она дремала, я брал исписанные листы и продолжал чтение. В послеобеденное время Сонни стала просматривать литературу из рекомендованного списка.
— Сильно сказано, — произнес я по поводу поразившей меня мысли. — Очень сильно. Однако все это чушь собачья!
— Почему чушь собачья, бэби?
— Да потому, что все не так. Не для меня. Все между собой связано. Призыв в армию. Мои родители. Война. Я не плыву. Совсем нет. А ты?
В нашей спальне было круглое окно, напоминавшее иллюминатор. Его существование казалось бессмысленной викторианской вычурностью, пока однажды ночью, в полнолуние, комната не наполнилась таким призрачным, но интенсивным светом, что я не смог заснуть. Погрузившись в раздумья, Сонни смотрела теперь именно туда.
— Как раз это я и чувствую, — сказала она. — Многообразие.
— Грезы?
— Грезы. Временами меня охватывает любопытство. Ты слышал о Декарте? Иногда, как Декарт, я поражаюсь всему. Откуда я знаю, что мир существует не только в моем воображении? Как я могу быть уверенной, что есть что-либо помимо меня? И даже если есть, то могу ли я в действительности протянуть руку и дотронуться до того, что находится вне меня? Мне кажется, существует ужасная пропасть. Даже между тем, что я чувствую, и тем, что могу об этом сказать.
— Я не могу.
— Чего?
— Понять. Однако передает ли это смысл того, что я хочу выразить?
Сонни пытливо посмотрела на меня своими пронзительными темными глазами.
— Я выражаюсь слишком туманно?
— По этой части мне с тобой не сравниться.
— В самом деле?
— В самом деле, — ответил я. — Послушай, я здесь, честное слово, — сказал я и упал на нее.
Секс часто служил ответом. Он по-прежнему остается самой интенсивной физической взаимосвязью из всех, которые мне известны. Для Сонни слова являлись инструментами критического исследования, и беседовать с ней было так же опасно, как играть в ножички. В постели она вела себя более раскованно, приоткрывая ту часть своей внутренней сути, которая в другой обстановке оставалась недоступной. Она охотно участвовала в экспериментах, которые я изобретал, вернее, заимствовал из далекого царства неудовлетворенных фантазий: перья и скрубберы, огромный красный фаллос, вошедший на короткое время в нашу жизнь.
Нашей излюбленной забавой была «трогательная игра», как мы ее сами назвали. Обнаженные и слегка одурманенные легким наркотиком, мы сидели в темноте друг напротив друга, подобрав под себя ноги, в позе йоги. По правилам прикасаться друг к другу можно было лишь кончиками пальцев. Наши тела не должны были встречаться. Никакого поглаживания колен, никаких поцелуев. А гениталии объявлялись вне игры вплоть до того момента, пока нараставшее желание не становилось непреодолимым. И вот в течение долгого времени наши руки совершали путешествия по телам. Меня охватывала сладкая дрожь, когда Сонни трогала мою кожу с обратной стороны коленей и подушечки пальцев на ногах. Мы парили над бездной любви, и нам доставляло огромное наслаждение оттягивать миг падения, доводить экстаз предвкушения до наивысшей точки. Все мысли, заботы, суета, тревоги — все таяло, раскалывалось, исчезало. И наступало абсолютное блаженство, когда мы трепетали, ощущая тепло, исходившее от наших тел.
В квартире Эдгаров жизнь била ключом: одни деятели будущей великой революции сменяли других. Члены Прогрессивной трудовой партии в рабочих комбинезонах, лидер коллектива служащих кампуса Мартин Келлетт с вечно растрепанными рыжими кудрями и, конечно же, легендарные «Черные пантеры» из Окленда, щеголявшие в черных очках, беретах и блестящих черных куртках на три кнопки. Самым известным из них был Элдридж Кливер. Однако чаще вместо него являлся Кливленд Марш, не менее известная личность в Дэмоне, где он раньше был футбольной звездой в составе университетской команды. У «Пантер» он числился министром юстиции. Вечно мрачный Кливленд грозно посматривал на окружающих. Вообще-то у него была, что называется, наглая рожа. Он учился вместе с Хоби на вступительном курсе юрфака, и Хоби, не упускавший случая выставить напоказ свое знакомство со знаменитостью, всегда влетал в зал, когда там появлялся Кливленд, и, пожимая его руку, кричал: