Антонио Аламо - Ватикан
— Возможно, — осмелился предположить монах, — стоило бы ограничить число посетителей, чтобы благоприятствовать религиозному чувству, которое внушают нам эти творения человека (да, суета сует, Ваше Святейшество, но также и таинство, ибо сам Дух Святой порою веет среди этих чудес человеческого тщеславия).
— Что ж, будем говорить твоим языком: стоит сократить число посетителей или, наоборот, продать весь этот балаган «Майкрософту» или японцам — пусть они на свое усмотрение организуют эту мраморную кунсткамеру. Почему мы должны распоряжаться этими сокровищами? Неужели нам такое к лицу? Нет, правда, неужели к лицу? Разве мы не пропагандируем идолопоклонство? Да еще в одном из крупнейших мест паломничества культурного туризма, о котором ни слова не говорится в Евангелии. Но знаешь, что, по правде говоря, меня больше всего беспокоит? Больше, чем музеи, и даже больше, чем мои отношения с Кардинальской коллегией?
— Думаю, да, — сказал брат Гаспар.
— Ах вот как. Правда? Ну, говори.
— Смерть. Ваше Святейшество не хочет умирать.
— Точно. Откуда ты знаешь? Я не хочу умирать. Если бы я был буддистом, мне хотелось бы воскреснуть в облике дельфина, но, будучи католиком, об этом и помыслить нельзя, верно же? Так что приходится смиряться с тем, что лежит по ту сторону человеческого воображения: с жизнью вечной. Бог со всех сторон окружил нас загадками. Да, брат Гаспар, это может показаться трусостью, но ты был прав: я не хочу умирать. Все верно, жизнь каждого в отдельности немногого стоит, однако он придает ей колоссальное значение, и вот мы изо всех сил боремся, чтобы существовать достойно и основательно, жить насыщенной человеческой жизнью, взывая к чудесам и свету, которые нас окружают или, по крайней мере, кажется, что окружают. Тяжкий это труд — отвоевать собственную жизнь. Мы всего лишь люди. Как мне хотелось бы однажды сказать: «Я всего лишь человек». А тебе как живется, брат Гаспар? Любишь эту жизнь?
Гаспар кивнул.
— Жизнь так прекрасна, и какая жалость, что мы должны умирать, — продолжал Папа. — Мне хотелось бы иметь в своем распоряжении миллиард жизней, чтобы каждую провести рядом с каждым из людей, населяющих Землю. Они все такие завораживающе интересные… Быть рабом каждого из них. Любить всех, дарить всем душам свою душу, а не просто энциклики. Понимаешь, брат Гаспар?
— Отлично понимаю.
— Отдаться, — продолжал Папа, — душой и телом отдаться всему Творению — вот о чем я говорю. Понимаешь, брат Гаспар?
— Отлично понимаю.
— Правда?
Брат Гаспар, сама заботливость, кивнул, почувствовав на себе гневный взгляд Лучано. Краешком глаза он заметил, как тот нервно пощелкивает указательным пальцем по циферблату своих часов, словно давая понять, что отпущенное время заканчивается, а может, и уже закончилось.
— Книга, которую ты написал, брат Гаспар, сплошная глупость. Однако в ней есть несколько прекрасных историй: людям нужны прекрасные истории, чудеса и загадки. Ясно, брат Гаспар? А еще человеку нужно, чтобы время от времени ему хорошенько врезали и пару раз вытянули хлыстом: тут тебе и атомная бомба, и Освенцим, с полдюжины ураганов, парочка землетрясений, несколько торнадо и авиакатастрофа. И вдруг, ни с того ни с сего, явление какого-нибудь святого, который своими чудаковатыми милостями заставит людей почувствовать себя еще более жалкими. — Он задумался и добавил: — Ты будешь хорошим Папой, тебе этого никогда не говорили?
— Только моя матушка, но матери… известное дело.
— Так вот я — не твоя матушка, а я — тоже говорю тебе: ты будешь хорошим Папой. Этот взгляд зачарует наше стадо. Но не обольщайся, лучше не слишком обольщайся. Я ничего не могу тебе обещать, Гаспар. Хотя да, мое ремесло: я покажу тебе все, чему научился сам, и ты будешь сознательно готов стать преемником Наместника Христова. Ты знаешь иностранные языки?
Брат Гаспар тяжело вздохнул, давая понять, что это не самое сильное его место.
— Ладно, ладно. Значит, придется тебе брать уроки, ты должен владеть, как минимум, пятью языками. Не делай такое лицо, я устрою для тебя несколько путешествий. Будем продвигаться потихоньку. Для начала знай, что, когда наши намерения откроются, тебя попытаются убрать.
— Как это убрать? — заволновался брат Гаспар.
— Ну да, чего удивительного? Ты только посмотри на этого Кьярамонти! Папство ему во сне снится! Ну и пусть остается с носом! Но ты… Не обращай внимания, когда тебя будут оскорблять, и позволяй унижать себя, не подавая виду. Тогда ты победишь.
— Смирение — мое богатство.
— Однако в то же время не забывай улыбаться, пусть даже порой это будет показная улыбка. Не будешь делать этого, все подумают, что ты слишком глубокомысленный, а кардиналы, как и все на свете, избегают бездн. Да, брат Гаспар, в момент истины человек предпочитает обыденное существование. В глубине души никому не нравятся угрюмые личности, которые пыжатся от распирающих их поминутно блестящих мыслей. В нашем притупившемся веке Гамлетам уже нет места. Капельку, всего лишь капельку банальности, чуточку пошлости, но не слишком хитроумной и двусмысленной, вот о чем я тебя прошу. Второй основной пункт твоей стратегии — как можно чаще притворяться дурачком, который «ни сном ни духом». Те, кто страстно стремится к своей цели, люди пропащие. Если ты раскроешь хотя бы треть своих подлинных мыслей, ты тоже пропал. Церковную карьеру не сделаешь в захолустье, понимаешь, брат Гаспар? Препятствия бесчисленны, возможности крайне скудны, и все же… Самая большая опасность подстерегает тебя, когда оказывается, что ты делаешь слишком много бесполезного. Тебе придется взвешивать каждое обстоятельство, каждый шаг, каждое движение твоей души — в противном случае, если ты недостаточно силен, то мало-помалу потеряешь ее. Вот что действительно опасно. Людей, которые достигли высот, не продав душу, можно пересчитать по пальцам. Может случиться даже так, что ты позабудешь смотреть на деревья, а когда человек забывает смотреть на деревья, он пропал, понимаешь, брат Гаспар? Понимаешь, о чем я говорю?
— Отлично понимаю.
— Если ты перестанешь воспринимать окружающих с полным и самоотверженным милосердием, ты погиб; если ты почувствуешь жалость к себе вместо благодарности за чудесным образом дарованное тебе существование, ты погиб; если твоя жизнь превратится в сплошную борьбу, если ты поддашься самолюбию — любому, какими бы высокими и благородными причинами ни было оно вызвано, — ты погиб, и, если ты не сможешь прожить до конца каждую из быстротекущих минут, ты погиб. Погибель подстерегает нас на каждом шагу, на каждом шагу мы рискуем утратить свет и погрузиться во тьму. Мы — люди, и поэтому невероятно хрупкие. Понимаешь ли ты, о чем я говорю, брат Гаспар?
— Отлично понимаю. Речь Вашего Святейшества божественна.
— Вельзевул, — сказал Папа, поднимая глаза на Лучано. — Вельзевул, что я тебе говорю…
Но Лучано сделал вид, что не слышит.
— Вельзевул, — настойчиво повторил Папа.
— Что? — мрачно буркнул Лучано с плохо скрываемым неудовольствием.
— А то, что мне нравится птенчик, которого ты мне привел. Нашей Церкви нужны люди из такого теста… Надо совершить революцию, и поскорее. Более того — сейчас. Могу я рассчитывать на тебя, брат Гаспар?
Если доминиканца настолько изумили и восхитили поведение и вид монсиньора Лучано Ванини, то что сказать о глубоком катаклизме, произошедшем в его душе перед лицом Папы, Римского Первосвященника, Верховного Пастыря Церкви и — трудно умолчать об этом — самого Наместника Христова? Кто он? Кто? Кто этот человек такого могущественного внутреннего своеобразия, которое уже через несколько минут общения с ним, успело посеять в душе брата Гаспара зерно величайшего изумления? Следы его брат Гаспар неожиданно обнаружил очень скоро, буквально на следующее утро, в течение которого ему пришлось столкнуться с разнообразным и пугающим спектром серьезных нравственных дилемм, решение которых поставило бы в тупик ученейших богословов. Однако вплоть до этого самого момента брату Гаспару удалось прийти к немногим, если и вовсе ни к каким выводам. Если, с одной стороны, становилось очевидно и было бы нелепо отрицать, что речь идет о личности в высшей степени маниакальной, в высшей степени своеобычной, со столькими причудами и редкими чертами характера, которые в большинстве случаев приводили человека в состояние изумленного столбняка, то с другой — обращение Папы было настолько смиренным и братским (казалось, ничто не может помешать ему выставлять напоказ глубины своей души), что любой был готов сдаться ему на милость. Как насчет всего другого — неизвестно, однако очевидно было, что ему нравится отправлять обязанности Папы и что он ни на секунду не перестает быть им: он вдохновенно строил каждую свою фразу, швыряя слова скорее в лицо вечности, чем истории, обращаясь скорее к ангелам и архангелам, чем к людям, словно уже уверовал в свою святость, которую в иные моменты брат Гаспар испытывал соблазн приписать ему, и речь его отличалась пронзительной, страстной ясностью, которая — нельзя не признать — всегда смущала брата Гаспара, повергая в смятение бедного монаха, который слушал Папу, запутывая его и себя в паутине парадоксов, из которой, похоже, никакая риторика и доктрина не могли их вызволить. Самым пугающим было то, что, хотя по большей части Папа сам забавлялся, жонглируя загадками и внося смятение, в некоторых случаях он сам оказывался в большем смятении, чем его собеседник. Естественно, главное, что почувствовал во время этой первой встречи брат Гаспар, было исходящее от Папы обаяние, и тот, в свою очередь, казалось, проникся к монаху искренней и внезапной нежностью, что доказывает не только то, что по окончании аудиенции Папа вручил Гаспару маленькую золотую медаль со своим портретом (когда обычным в подобных случаях подарком были всего-навсего простые четки), но, главным образом, то, что он назначил ему назавтра прогулку по ватиканским садам, хотя подлинная цель этой, второй встречи состояла, как поведал ему Папа, в том, что он собирался в общих чертах изложить Гаспару планы, проекты и коренные преобразования, которые замыслил совершить в своей Церкви.