Стивен Кинг - Темная половина
Он вылез из машины, расстегнул кобуру, но пушку вытаскивать не стал. За все свои дежурства он вытаскивал ее лишь дважды и не стрелял ни разу. И сейчас он не испытывал ни малейшего желания делать ни то, ни другое. Он приблизился к пикапу под таким углом, чтобы видеть и сам фургон — в особенности его кузов, — и проход к нему от «Макдональдса». Он остановился, пережидая, пока мужчина и женщина, вышедшие из ресторана, не пройдут к своему «форд-седану», стоявшему на три ряда ближе к закусочной, а когда они залезли в тачку и поехали к выходу со стоянки, двинулся дальше.
Держа правую руку на рукоятке служебного револьвера, Гамильтон потянулся левой к бедру. Служебные пояса, по его скромному разумению, тоже становились лучше. И мальчишкой и уже достаточно взрослым мужчиной Гамильтон был горячим поклонником бэтманского «плаща крестоносца» — он подозревал, что на самом деле Бэтман был одной из причин, по которой он стал полицейским (он не стеснялся этой маленькой подробности своей биографии). Из всех причиндалов Бэтмана его любимым был не Бэтман-шест, не Бэтман-катапульта и даже не сам Бэтмобиль, а пояс «плащ крестоносца». Эта чудесная частичка одежды походила на великолепный отдел магазина подарков: там всегда было кое-что на все случаи жизни, будь то веревка, пара стекол для ночного видения или несколько баллончиков со слезоточивым газом. Его служебный ремень и близко не был так хорош, но с левой стороны у него было три кармашка с тремя очень полезными предметами. Первый — цилиндрик на батарейках под названием «Лежать, собака!» Если нажать красную кнопку на верхушке, он издавал ультразвуковой свист, превращающий в безвольно свисающие макаронины даже яростных быков с корриды. Рядом находился баллончик с «мускатным орехом» (полицейская версия слезоточивого газа Бэтмана), и наконец, третий — четырехэлементный фонарь.
Гамильтон вытащил фонарь из кармашка, включил его и поднял левую ладонь, чтобы частично прикрыть луч. Все это он проделал, ни на секунду не убирая руку с рукоятки револьвера: бывают старые легавые, бывают легавые-ослы, но не бывает старых легавых-ослов.
Он осветил фонарем кузов фургона. Там валялся кусок непромокаемого брезента и… ничего больше. Как и кабина, кузов пикапа был пуст.
И все же Гамильтон продолжал оставаться на благоразумном расстоянии от «шевроле» с осьминогом на номерном знаке — такая привычка настолько въелась в него, что он даже не задумывался об этом. Он нагнулся и посветил фонарем под фургон — последнее место, где, возможно, укрылся тот, кто мог причинить ему вред. Вряд ли, конечно, но ему как-то не очень хотелось, чтобы, когда он сыграет в ящик, министр начал свой панегирик словами: «Дорогие друзья, сегодня мы собрались здесь, чтобы проводить в последний путь трагически погибшего патрульного Уоррена Гамильтона», — противная тягомотина.
Он быстро провел фонарем слева направо под фургоном и не увидел ничего, кроме ржавого глушителя, который готов был вот-вот отвалиться — впрочем, судя по дыркам в нем, хозяин вполне мог этого и не заметить.
— Думаю, мы здесь одни, дорогая, — сказал патрульный Гамильтон. В последний раз он оглядел все пространство вокруг фургона и особенно внимательно — проход от ресторана. Убедившись в том, что никто не следит за ним, он подошел к окошку пассажирского сиденья и посветил фонарем в кабину.
— Мать честная, — пробормотал Гамильтон, — мать честная… Спроси мамашу, поверит ли она в эти хенки-пенки. — Он вдруг жутко обрадовался оранжевым фонарям, тускло освещавшим место стоянки и внутренность кабины, потому что они превращали темно-красный цвет в почти черный и кровь была больше похожа на чернила. — И он в этом ехал? Господи Иисусе, всю дорогу от Мэна он ехал вот так? Спроси мамашу…
Он посветил фонарем вниз. Сиденье и пол кабины напоминали свиной хлев. Он увидел банки из-под пива и колы, пустые и полупустые пакетики от чипсов и говяжьей тушенки, коробки из-под биг-маков и чизбургеров. Серая масса, похожая на жевательную резинку, прилепилась на металлическом щитке над дыркой, где когда-то было радио. В пепельнице валялось несколько бычков от сигарет без фильтра.
Больше всего было крови.
Кровавые потеки и пятна на сиденье. Кровь на рулевом колесе. Засохшая кровь на гашетке гудка, почти совсем скрывшая фирменный знак «шевроле». Кровь на дверной ручке со стороны сиденья водителя и кровь на зеркале — полукруглое, почти овальное пятно, глядя на которое Гамильтон мысленно отметил, что мистер 96529 Q, похоже, оставил великолепный отпечаток большого пальца, вымазанного в крови его жертвы, когда поправлял зеркало. Большое пятно запекшейся крови на одной из коробок от биг-мака и в этом сгустке, кажется, прилипшие волосы.
— Что же он сказал девчонке на воротах? — пробормотал Гамильтон. — Что порезался, когда брился?
За его спиной раздался какой-то шорох. Гамильтон развернулся, чувствуя, что делает это слишком медленно, и сознавая, что, несмотря на все свои обычные предосторожности, оказался ослом и не доживет до старости, потому что здесь не было ничего необычного, ни капельки, сэр: парень подобрался к нему сзади и сейчас в кабине старого «шевроле-пикапа» будет еще больше крови, потому что парень, пригнавший из Мэна почти что в штат Нью-Йорк эту портативную труповозку, явный психопат и убить патрульного полицейского — ему все равно, что выйти купить кварту молока.
В третий раз за всю служебную карьеру Гамильтон вытащил револьвер, взвел курок и чуть не влепил пулю (две, три) прямо в темноту — настолько у него были натянуты нервы. Но там никого не было.
Он медленно опустил револьвер, слыша, как кровь стучит в висках.
Подул слабый ночной ветерок. Снова раздался шорох. Он увидел на мостовой пустую коробку от рыбного филе — из этого самого «Макдональдса», никаких сомнений, просто поразительно, Холмс, элементарно, Уотсон, — прокатившуюся футов шесть от слабого порыва ветра и вновь застывшую в ожидании следующего.
Гамильтон тяжело перевел дыхание и осторожно отпустил курок своего револьвера.
— Чуть не опростоволосились, а, Холмс, — не очень твердым голосом произнес он. — Чуть не повесили себе на шею КР-14.
КР-14 — так называлась форма «Произведенный (ые) выстрел (ы)».
Он прикинул, стоит ли засунуть револьвер обратно в кобуру теперь, когда стало ясно, что стрелять, кроме как в пустую коробку от рыбного филе, некуда, но решил оставить его в руке, пока не подъедет помощь. Револьвер в руке вызывал неплохие ощущения. Он успокаивал. Потому что дело ведь было не только в крови и не в том, что мужик, который был нужен легавым из Мэна по делу об убийстве, проехал четыреста с лишним миль в таком вот кровавом хлеву. Вокруг фургона стояла странная вонь, в какой-то степени похожая на вонь от сбитого и раздавленного на сельской дороге скунса. Он не знал, учуют ли ее другие полицейские чины, которые вскоре должны прибыть сюда, или же это кажется лишь ему, но честно говоря, он и знать этого не хотел. То не был запах крови или протухшей еды. Это, подумал он, запах чего-то плохого. Чего-то очень и очень плохого. Плохого настолько, что он не хотел засовывать револьвер в кобуру, хоть и был почти уверен в том, что хозяин запаха давно ушел, скорее всего несколько часов назад — он не улавливал никаких звуков, исходящих обычно от не совсем остывшего мотора. И все равно, это было неважно. Это не меняло того, что он знал: некоторое время фургон служил пристанищем какого-то страшного зверя, и он не намеревался хоть на миг рискнуть, хоть на миг допустить такую возможность, что зверь вернется и застанет его врасплох. И мамаша смело могла в это поверить.
Он так и стоял там с револьвером в руке и вставшими дыбом короткими волосами на затылке, и ему казалось, прошло очень много времени, пока наконец не подкатили полицейские тачки.
VI. Смерть в большом городе
Доди Эберхарт была здорово раздражена, а когда Доди Эберхарт бывала не в настроении, уж одна брешь в столице Соединенных Штатов, которую вам не захотелось бы трахнуть, существовала точно. Она взобралась по лестнице жилого дома на Л-стрит с тупой решимостью (и приблизительной массой) носорога, пересекающего открытое поле, поросшее травкой. Ее синее платье топорщилось на груди — слишком большой, чтобы назвать ее просто обильной. Мясистые руки работали как маятники.
Много лет назад эта женщина была одной из самых ослепительных вашингтонских девочек по вызову. В те дни ее рост — шесть футов три дюйма — в сочетании с симпатичной мордашкой принесли ей больше, чем неприличный треугольник пушистых волос: на нее был такой спрос, что ночь с ней считалась чем-то вроде приза на скачках, и если внимательно просмотреть фотографии вашингтонских заправил времен второй администрации Джонсона и первой Никсона, на многих из них можно засечь Доди Эберхарт, висевшую, как правило, на руке мужчины, чье имя частенько мелькало в солидных политических статьях и эссе. Из-за одного роста ее трудно пропустить.