Скотт Туроу - Презумпция невиновности
Я медлю с ответом. Марти смотрит на меня испытующе.
– В прокуратуре многие считали, что так и будет.
– Вы-то сами хорошо знали маму? Работали вместе или как?
– Иногда работали вместе, – говорю я, но, видимо, он догадывается о том, что я не совсем откровенен с ним. – Вы начали рассказывать, как приехали сюда и встретились с мамой. Что тогда произошло?
Ему, кажется, не хочется говорить, но он привык слушаться взрослых. Поболтав кистью в банке с водой, он отвечает:
– Да ничего особенно. – Марти поворачивается ко мне, встряхнув гривой медно-рыжих волос, смотрит на меня в упор: – Она ничего не рассказывала о том, что было раньше, когда я был маленьким. Мне хотелось знать все, а она считала, что прошлое не в счет.
Я киваю, и минуту-другую мы оба молчим.
– Я, наверное, мало что для нее значил, понимаете? Нет, она хорошо ко мне относилась, но по большому счету ей было все равно. Поэтому мой предок и не хотел, чтобы я ехал сюда. Все эти годы он оправдывал маму, говорил: что было, то прошло. Он не хотел, чтобы я думал, что мама ушла из-за меня. Но сам-то он знал, из-за чего. – Марти кладет кисть. – Хотите знать правду? Это мистер Хорган уговорил меня пойти на похороны. Сам бы я не пошел. Не проститься с родной матерью – это ведь ужасно, правда?
– Не знаю, – пожимаю я плечами.
Марти снимает холст с мольберта и разглядывает его. Он видит, что я наблюдаю за ним, и, кажется, не возражает. Совсем юный, думаю я, и такой трогательный.
– Моя мама умерла, когда я учился в юридическом колледже, – негромко говорю я. – На следующий день я перестал разговаривать с отцом. Но он все равно уже собрался уезжать в Аризону. Полквартиры было заставлено коробками. Оказывается, он давно купил там участок и трейлер. И никому ни слова об этом. Если бы я не зашел домой, он уехал бы, даже не попрощавшись. Так иногда бывает – не складываются отношения между родителями и детьми.
Марти не отрываясь смотрит на меня. Его поражает моя откровенность.
– И что же тогда делать? – спрашивает он.
– Постараться стать взрослым. И жить по-своему. У меня есть сын, и я его очень люблю.
– Как его зовут?
– Нат.
– Нат, – повторяет Марти. – А у вас с мамой как было? Вы ведь не просто работали вместе, правда?
Задавая этот вопрос, он посмотрел на мое обручальное кольцо, рассчитывая на откровенность.
– Да, мы были близки в прошлом году, совсем недолго.
– А-а… – неодобрительно качает он головой. Конечно, лучше бы на моем месте был человек, которого с его матерью не связывали бы никакие отношения, но увы…
– Вот завалю физику и поеду домой.
Мне кажется, что это решение принято только что, но я молчу. Без комментариев – решение правильное. Я улыбаюсь – он мне симпатичен – и ухожу.
Глава 8
– Знаешь, что говорят в холле? – Липранцер имеет в виду Макграт-холл, где размещается полицейское управление города. – Говорят, что «миссия невыполнима». – Речь, разумеется, идет о расследовании убийства Каролины. – Каждый, приходя утром на работу, спрашивает: «Какие новости о невыполнимой миссии?» Похоже, не разгадать нам эту загадку. До выборов уж точно не разгадать. На хрена Хорган наобещал прессе, что мы с этим делом быстро управимся? Помалкивал бы, вместо того чтобы болтать, как мы вкалываем.
Рот у Липа набит, губы в соусе, но это не мешает ему раздраженно разглагольствовать. Мы стоим перед пустырем под автодорожным мостом. Пустырь постепенно превращается в свалку: глыбы развороченных бетонных плит с торчащей из них арматурой, старые автозапчасти, газеты, бутылки, рваные пакеты, смятые картонные стаканчики, брошенные посетителями заведения Джаккалоне, что на другой стороне улицы. Эта итальянская лавочка – она из любимых забегаловок Липа. Здесь подают телячью отбивную под соусом, вложенную в венскую булку. Плотный ленч – единственное утешение старого холостяка, который не каждый день успевает пообедать. Банки с безалкогольными напитками мы поставили на скамью с отломленной спинкой, исписанную именами юных влюбленных.
По пути к машине Липа обмениваемся информацией. Я рассказываю о разговоре с Марти Полимусом, который, по сути, ничего не дал. Лип, со своей стороны, допросил соседку Каролины, которая в тот вечер видела у дома какого-то незнакомца.
– Эта миссис Крапотник жуткая трещотка. Обещала посмотреть альбомы с фотографиями уголовников, но мне при этом придется заткнуть уши.
– Что показал «Индекс»? – спрашиваю я. «Индекс» – это досье на насильников, которое ведет полицейское управление нашего штата.
– Ни хрена не показал.
– О веревках там ничего нет?
– Эта особа, о которой я толкую, говорит, что читала о чем-то в этом роде. Господи, чего только не читают люди!
Мы подходим к полицейскому ССП Липа – служебному средству передвижения, золотистому «овну», ничем не примечательной машине, если не считать особо прочных покрышек и номера, который на любом ССП начинается с букв ПА и который знаком любому воришке в городе.
Едва мы садимся, Лип включает полную скорость и резко отрывается от тротуара. Полицейские и таксисты – люди, практически живущие в автомобилях, – любят быструю езду. Лип гонит к центру кратчайшим путем, поэтому должен проехать улицей Кинбарк. Это основная магистраль бедных кварталов, где я рос. Ближе к центру поток машин уплотняется, и Лип вынужден сбросить скорость. Сейчас, думаю я, сейчас. Милош, двоюродный брат отца, купивший у него пекарню, даже вывеску не поменял. На ней по-прежнему темно-синими буквами написано: «Булочная-кондитерская Сабича».
Я работал там каждый день, но запомнилось немногое: раздвижная стеклянная дверь летом, мимо которой мелькали тени прохожих, висевшие за прилавком противни, тяжелый кассовый аппарат со звонком. Первый раз меня привели сюда, когда мне было шесть лет – как-никак пара свободных бесплатных рабочих рук. Меня научили складывать картонные коробки для тортов и пирогов. Сделаю дюжину и тащу из затянутого паутиной подвала в лавку. Коробки были тяжелые, с острыми краями, и я часто резал пальцы и ладони. Увидев на коробке пятнышко крови, отец впадал в ярость: «Это тебе не мясная лавка!»
Почему-то мне помнится только лето, когда воздух в этой части города густеет, делается затхлым, как болотные испарения, да еще жар от печей. Я весь в поту – выронил из рук коробку с тортом. Слышу, как меня зовет отец, и страх, как кислота, разъедает все мое нутро.
Описа́ть моего отца проще простого: лицо горгоны и сердце дракона. Его переполняли эмоции – они составляли суть его натуры, не было среди них места лишь для родительского чувства к ребенку. Заступиться, приласкать – об этом и речи не могло быть. Я был для отца просто личным имуществом – наравне с квартирой и мебелью, которую он постоянно ломал. Я был уверен, что мама меня любит, а папа – нет.
Отец каждый божий день с чувством глубокого удовлетворения открывал лавку, поднимал ставни, разжигал печь, а поздним вечером выметал с заднего крыльца мучную пыль и грязь. Четыре поколения мужчин в его роду были пекарями, и он делал то, чему его научили.
Понятий отец держался строгих, дома и в лавке всегда был один и тот же распорядок. Он не старался завлечь покупателей – для этого необходима хоть малая толика чувства юмора, которое у него начисто отсутствовало. Больше того – любого, кто входил в лавку, он рассматривал как потенциального врага, который будет торговаться, жаловаться на высокие цены и в конце концов возьмет вчерашний хлеб. Заработки у отца были небольшие, но верные. Его считали честным торговцем. Он не любил нанимать людей, зато сам работал за двоих. Налоговую декларацию он не заполнял лет двадцать.
Отец приехал в Америку в 1946-м. Имя он мне дал по названию поселка, в котором он вырос, в двухстах километрах от Белграда. Когда в сорок первом пришли немцы, всех взрослых выстроили у школы и расстреляли. Детей пощадили, но они остались сиротами. Немногие уцелевшие подались в партизаны. Тогда все были партизанами. Моего отца, которому и восемнадцати не было, тоже не тронули – он выглядел гораздо младше своего возраста. Шесть месяцев он с партизанским отрядом скрывался в горах, потом попал в плен. До самого окончания войны он пробыл в лагерях – сначала в нацистском трудовом, затем, после освобождения Югославии, в союзническом лагере для перемещенных лиц. Родственники отца уговорили своего депутата в Скупщине устроить ему переезд в Америку. Так он оказался в первой волне перемещенных лиц, получивших американское гражданство. Через год отец окончательно забыл тетку и двоюродных братьев, спасших ему жизнь.
Услышав разноголосый хор автомобильных гудков, я оглядываюсь, чтобы посмотреть, в чем дело, и вижу: человек за рулем позади нас отчаянно колотит по клаксону и делает угрожающие жесты в нашу сторону. Погруженный в свои мысли, я не заметил, что Лип остановился посередине полосы и машины медленно объезжают нас с обеих сторон. Ни один мускул не дрогнул на лице Липа. Он спокоен, как заросший пруд.