Грегори Робертс - Шантарам
Лиза прорычала, угрожающе размахивая кухонным ножом:
— Тебе повезло, что я не успела воткнуть его тебе в брюхо, ублюдок! Только попробуй тронуть ее еще раз, я убью тебя!
— Что ему здесь было нужно? — спросил я ее.
— Это все из-за денег. Они у Модены. Улла позвонила Маурицио…
Она замолчала, испуганная выражением, с каким я посмотрел на Уллу.
— Да, конечно, Лин, нельзя было звонить. Однако она позвонила ему и договорилась, что они все втроем встретятся здесь сегодня. Но Модена не появился. Она не знала, Лин, что Маурицио впутал тебя в это дело. Он только за минуту до твоего прихода признался нам, что назвал твое имя гангстерам из Нигерии, пытаясь избавиться от них. Он сказал, что ему нужны деньги, чтобы уехать, потому что они будут гоняться за ним, после того как разделаются с тобой. Как раз перед тем, как ты пришел, наш герой стал избивать Уллу, пытаясь выяснить, где Модена.
— Где деньги? — спросил я Уллу.
— Я не знаю, Лин! — рыдала она. — К черту деньги! Мне они на фиг не нужны. Модена стыдился того, что я работаю, но он не понимает. Лучше работать на панели, чем участвовать в этом сумасшествии. Он любит меня, да, любит. И он не виноват перед тобой в этом деле с нигерийцами, Лин, клянусь тебе! Это Маурицио придумал. Уже сколько недель все это продолжается! Так я и знала, что этим все кончится. А сегодня Модена завладел деньгами, которые украл Маурицио, и спрятал их где-то. Он сделал это ради меня. Он любит меня, Лин…
Она опять истерически разрыдалась. Я повернулся к Лизе.
— Я забираю его с собой.
— Очень хорошо, — кивнула она.
— У вас-то все нормально?
— Да, не волнуйся.
— Деньги на жизнь у вас есть?
— Есть, есть.
— Я пришлю Абдуллу, как только увижусь с ним. А вы запритесь и не впускайте никого, кроме нас, ясно?
— Все так и будет, — улыбнулась она. — Спасибо, Гилберт. Ты уже вторично приходишь на выручку.
— Забудь об этом.
— Нет уж, не забуду, — сказала она, запирая за нами дверь.
Мне хотелось бы написать, что я не стал избивать его, но, увы, не могу. Достаточно крупный и сильный, чтобы дать сдачи, он был трусом, и в том, чтобы отдубасить его, не было никакой доблести. Он даже не пытался защититься, только хныкал и умолял пощадить его. Мне хотелось бы также написать, что мною двигали только праведный гнев и законное желание отомстить ему за его гнусный поступок, но и в этом я не уверен. Даже сейчас, спустя много лет, я не могу утверждать, что во мне не говорило более глубокое, темное и менее оправданное чувство, нежели справедливое возмущение, — а именно, многолетняя ревность. И еще одна маленькая, но гадкая часть меня сыграла свою роль, подстрекая меня избить его за его красоту, а не за подлость.
С другой стороны, мне, конечно, надо было бы его убить. Когда я оставил его, окровавленного и униженного, неподалеку от больницы Святого Георгия, мой внутренний голос предупредил меня, что на этом проблемы не кончатся. Я даже подумал, стоя над его распростертым телом, не вынести ли ему смертный приговор в самом деле, но я не мог этого сделать. Меня остановило прежде всего то, что он сказал мне, прося о пощаде. Он сказал, что выдал меня нигерийским бандитам из ревности и зависти ко мне. Он завидовал моей уверенности в себе, моей физической силе, моей способности заводить друзей. И поэтому он ненавидел меня. Так что в этом мы не слишком отличались друг от друга.
Я еще не остыл от всех этих перипетий, когда на следующее утро, проводив нигерийцев в обратный путь, направился в «Леопольд», чтобы вернуть Дидье неиспользованный пистолет. Около ресторана я встретил ожидавшего меня Джонни Сигара. Гнев, смешанный с сожалениями, переполнял меня, и я с трудом сосредоточился на том, что он мне говорил.
— Очень плохое дело, Лин. Ананд Рао убил Рашида. Перерезал ему горло. Это впервые, Лин.
Он имел в виду, что до сих пор ни разу ни один из обитателей наших трущоб не убивал другого. В поселке жили двадцать пять тысяч человек, они ссорились, пререкались и дрались друг с другом, но до убийства дело никогда не доходило. И, потрясенный этим известием, я вдруг вспомнил Маджида. Мне удалось как-то запереть мысль о его убийстве в самом дальнем уголке сознания и практически не думать об этом в последнее время, но мысль исподволь непрестанно грызла возведенные мною заслоны. А весть об убийстве Рашида выпустила ее на волю. Убийство старого охотника за золотом, одного из главарей мафии — кровавое убийство, как назвал его Абдул Гани, — смешалось в моем сознании с кровью на руках Ананда. Ананд, чье имя означает «счастливый», пытался поговорить со мной в тот день перед убийством, обратился ко мне за помощью и не получил ее.
Я прижал руки к лицу, затем пригладил ими волосы. Улица вокруг нас была такой же шумной и яркой, как всегда. Публика в «Леопольде» пила, болтала и смеялась, как обычно. Но в нашем с Джонни мире что-то изменилось. Он потерял свою невинность, стал не таким, как прежде. «Теперь все будет по-другому… Теперь все будет по другому…» — стучало у меня в висках.
А перед глазами у меня мелькнуло видение — как открытка, посланная судьбой. Это было видение смерти, безумия, страха. Однако оно было расплывчатым, я не мог разглядеть его как следует. И было неясно, то ли это происходит со мной, то ли где-то рядом. Но это, в общем-то, не имело для меня значения. Стыд, гнев на себя и запоздалые сожаления стирали грань между мной и окружающим. Я поморгал глазами, чтобы отогнать видение, прокашлялся и вступил в царство музыки, смеха и света.
ЧАСТЬ 4
Глава 26
— Индийцы — это азиатские итальянцы, — объявил Дидье с мудрой и лукавой улыбкой. — Разумеется, с таким же успехом можно утверждать, что итальянцы — это европейские индийцы, суть от этого не меняется. В индийцах очень много итальянского, а в итальянцах — индийского. Оба народа поклоняются Богоматери — им нужно божество женского пола, даже если их религия не выдвигает таковых на первый план. Все без исключения мужчины той и другой нации поют, когда у них хорошее настроение, а все без исключения женщины танцуют, направляясь в магазин за углом. Пища у них — музыка для тела, а музыка — пища для сердца. Как индийский, так и итальянский язык делают каждого человека поэтом, а из каждой banalitè [122] творят нечто прекрасное. Любовь в этих странах — «amore», «пияр» — превращает каждого мафиози в рыцаря, а каждую деревенскую девчонку — в принцессу, хотя бы на тот миг, когда ваши глаза встречаются в толпе. Я потому так люблю Индию, Лин, что моей первой большой любовью был итальянец.
— Дидье, а где ты родился?
— Тело мое родилось в Марселе, Лин, но сердце и душа — спустя шестнадцать лет в Генуе.
Поймав взгляд официанта, он лениво помахал ему рукой, требуя новую порцию. Однако когда тот принес выпивку, Дидье едва пригубил ее, из чего я заключил, что он настроился на длительную беседу. Было всего два часа дня, погода стояла пасмурная. С «ночи убийц» прошло уже три месяца. До первых муссонных дождей оставалась еще неделя, но каждое сердце в Бомбее сжималось в напряженном ожидании. Как будто за стенами города собиралось несметное вражеское войско, готовящееся к сокрушительному штурму. Я любил эту последнюю неделю перед наступлением дождей — атмосфера всеобщего возбуждения была сродни тому состоянию душевной сумятицы и беспокойства, в котором я жил практически все время.
— Судя по фотографиям, моя мать была красивой и хрупкой женщиной, — продолжал Дидье. — Ей было всего восемнадцать, когда она меня родила, а спустя два года она скончалась. Грипп с осложнениями. Но мне не раз приходилось слышать недобрый шепот, что и отец был виноват, так как недостаточно заботился о ней и скупился на докторов, когда она заболела. Как бы то ни было, мне тогда не исполнилось и двух лет, так что я ее не помню. Отец преподавал химию и математику. Он был намного старше матери. К тому времени, как я пошел в школу, он уже стал ее директором. Говорили, что он блестящий специалист, и наверное, так оно и было, потому что иначе вряд ли еврей мог бы занять этот пост во французской школе. Расизм и антисемитизм были в то время, вскоре после войны, чем-то вроде эпидемии в Марселе и его окрестностях. Не исключено, что порождало их чувство вины. Отец был упрямым человеком — ведь только из упрямства можно податься в математики, мне кажется. Возможно, и сама математика — некая разновидность упрямства, как ты считаешь?
— Возможно, — улыбнулся я. — Я никогда не смотрел на нее под таким углом зрения, но может быть, ты и прав.
— Alors, отец после войны вернулся в Марсель, в тот самый дом, откуда его выперли антисемиты, когда они захватили власть в городе. Он был участником Сопротивления, сражался с немцами и был ранен. Поэтому никто не осмеливался выступать против него — по крайней мере, открыто. Но я уверен, что его еврейское лицо, еврейская гордость и прекрасная молодая жена-еврейка напоминали добрым марсельцам о тысячах французских евреев, которые были выданы немцам и посланы на смерть. И он находил холодное удовлетворение в том, чтобы вернуться именно в тот дом, откуда его выгнали, к тем людям, которые его предали. А когда мать умерла, эта холодность, я думаю, завладела его сердцем. Даже его прикосновения, как я помню, были холодными. Холодной была рука, притрагивавшаяся ко мне.