Глеб Соколов - Дело Томмазо Кампанелла
Еще один сон, последний перед тем как Томмазо Кампанелла проснулся:
Снился ему почему-то снежный рождественский, а может быть, новогодний вечер – бело, белым-бело кругом… Низенькие, вросшие в землю особнячки – не особнячки, может, мещанские или купеческие домишки, занятые когда-то под конторы фабрик, всякие учреждения, – обрюзгшая, совсем не современная часть Москвы… Никаких мерзостей вокруг не видно. И словно высоких, больших, хмурых зданий, которые стоят здесь рядом с особнячками, тоже не видно, потому что видно лишь то, на что падает отсвет от ближайшего сугроба… А сугробов, как известно, очень много в городе не бывает… Редкие фонарики светят не то чтобы весело, а как-то мягко, умиротворенно. Сказка рождественская здесь случиться не может, потому что для такой сказки нужно, чтобы кто-то был несчастлив, а здесь уже и так – сказка… Какое здесь может быть несчастье?.. Какое здесь может быть несчастье?.. Какое здесь может быть несчастье – непрерывно лезет Томмазо Кампанелла в голову сквозь сон, словно сон тот уже и не крепок. Нет-нет да и пропускает в себя подробности настоящей, не той, что из сна, жизни… Медленно идет Томмазо Кампанелла вдоль глухого фабричного забора. А в заборе том сильно вдаются в глубь двора – ворота, за которыми – это видно в щели – чернота… Снег перед воротами тщательно расчищен. Томмазо Кампанелла подходит к воротам, смотрит в длинную, от верха до самой земли щель… Никого, пустынный гулкий двор… Черные, как будто закоптелые кирпичные стены… Никого… Окна черны… И вдруг страшная, непереносимая тоска охватывает Томмазо Кампанелла. Даже сквозь сон Томмазо Кампанелла ощущает ее… Несчастье, несчастье!.. Безутешное, гибельное горе!.. Что-то, что-то такое появляется в его голове… Невыносимое… Как-то немедленно оказывается он уже за воротами, в середине двора, уже не видно ему улицы… Вокруг – они самые, закоптелые стены, каждый кирпич точно сплюснут временем между другими кирпичами, словно раньше, лет сто-сто пятьдесят назад, все здесь было выше и стройнее…
Без всякого перехода, как это бывает во сне, Томмазо Кампанелла присутствует в комнате. Где-то в одной из построек, стоящих в этом дворе…
«В этой комнате располагался полицейский участок, занимавшийся делами крестьян, прибывавших в наш район из погоревших и зачумленных, разоренных войной деревень для работы на парусной фабрике, основанной Петром Великим…» – понимает Томмазо Кампанелла тотчас, так, как будто история этого здания давно для него не секрет.
«Люди, крестьяне эти, гибли сотнями и оттого нравственность в них упала окончательно, потому что, уж сделав, какой-то шаг, не успевали они дожить не то что до осуждения его, а даже до того момента, как успеет он в них самих вызвать какое-нибудь раскаяние или сожаление…» – понимает Томмазо Кампанелла. – «Смысла и воли в их жизни более уже не существовало, и одна лишь тупая и жестокая истерика правила в этих стенах, ставя в совершеннейший тупик полицию, вынужденную быть орудием в руках здешних фабрикантов…»
Впрочем, мысль эта, которую он, кажется, почерпнул из штудированного накануне учебника истории, словно бы и не оставляет в нем важного следа. Он сразу обращен к другой картине, что уже стоит перед глазами… Сон, конечно, все это только сон…
…Какой-то человек, пожилой уже и точно бы истерзанный каким-то страданием, с мучнистым, бледным лицом, впрочем, необычайно умным и красивым, с глубокими мешками под глазами, с лицом истомившимся, грустным, беспросветным, который ползет по полу за молодым, нахальным и испитым парнем с наглой, неприятной физиономией… Полицейский мундир, надетый на пожилом, уже перепачкан той грязью, которой немало на нечистом, затоптанном полу полицейского участка. А участок, каким-то образом, почему-то при фабрике, при рабочем общежитии, которые и располагаются все вместе за этим забором…
– Не верю я тебе!.. Урод ты!.. – это молодой, с хамским лицом…
– Постой, Охапка, постой!.. – говорит полицейский в страшном, невообразимом терпении. – Не спеши…
– Не могу, не могу я больше этого напряжения выносить! – судорожно, дрожа всем телом говорит, напротив, молодой в какой-то женской истерике. – Лучше убей, сошли, заточи!.. Но больше никак ты меня не уговоришь!.. Хватит!.. Нет жизни больше! Хватит!.. Построй виселицу для меня да вздерни лучше!.. Сшей деревянный костюм!.. Что, не вздернешь не сошьешь!.. Скорей бы уж помереть!..
В мозге полицейского чудовищная, необыкновенная сухость, мысленный план, который неким невероятным образом построен на том, чтобы отчаянно вытерпеть это унижение, иначе не получится ничего, – от этого плана дьявольская, адская пытка и напряжение. Перетерпеть, мучительно перетерпеть надо ради парусного, корабельного дела одно только чистое нравственное унижение этих мучительных уговоров, потому что все же Томмазо Кампанелла примечает, что пожилой одет хорошо и добротно, хоть и перемазался уже, ползая по полу, а Охапка – бедно и убого, и рвано… Стало быть, пожилой полицейский как-то все же более среди этих двух благополучен…
«Должно… – понимает Томмазо Кампанелла, – пожилой – это кто-то вроде полицейского надзирателя при местном, вчера еще крестьянском народце…»
– Иди, принимайся за фабричную работу!.. – молит полицейский молодого хама. – Ты должен изготовить паруса… Работа стоит… Работа без Охапок стоит… Нужны паруса для военных кораблей… Корабли стоят без парусов… Ну давай, давай, иди!.. Слышишь, иди!..
– Ну и урод ты, ну и урод!.. Сколько же ты станешь просить? Как же у тебя совсем гордости-то нет!.. Сколько же в тебя может этого унижения влезть, прежде чем разорвет тебя им?!
«Сто тысяч и один раз надо пожилому молодого уговорить. И тогда уже точно молодой станет все без уговора делать в точности так, как пожилой велит. Но прежде чем молодой наконец перестанет роптать, пожилой его сто тысяч и один раз должен уговорить!..» – понимает Томмазо Кампанелла.
Причем никак нельзя Охапку заставить, можно только уговорить, именно уговорить – без всяких преимуществ, без денег, без приза, который можно было бы перед глазами его, как фальшивого зайца для гончей собаки, повесить… Только один лишь уговор и терпение…
Это самое страшное, самое ключевое, самое невероятное обстоятельство, которое единственно тут и является важным: что нельзя все дело разрешить хоть каким-нибудь решительным действием – силой, угрозой, принуждением, не вступая в особые разговоры и отношения с Охапкой… Нельзя никак общения с Охапкой избежать. А только уговорить его можно… А только через тесное, ежедневное с ним свидание можно дело решить. Да и какое свидание!.. – Полная перед ним размазанность!.. Ужас, страх, никак в этом деле наглого разговора Охапки не избежать!..
Пожилой бледнеет, глаза его поволакивает слезой отчаяния и унижения, но, страшно стиснув зубы и найдя новые силы в этом ожесточении, он начинает молить снова…
– Иди, умоляю тебя, пойди, работай сменную…
Но странно, Томмазо Кампанелла понимает, что, с другой стороны, это предложение для молодого – нечто вроде мышеловки: согласись он – и конец, точно навсегда захлопнутся за ним ворота этого жуткого двора и никогда не окажется открытым выход на улицу… Точно то садистское удовольствие, которое молодой получает, слушая нечеловечески униженные уговоры полицейского, едва молодой согласится, в ту же секунду и будет им оплачено тем, что он угодит в страшную мышеловку… С ужасом Томмазо Кампанелла понимает, что уговоры – коварная ложь, уговоры для пожилого – такая ложь, в которую он сам с самого начала не верит, да и по самому замыслу, ему же принадлежащему, не может верить…
Еще и еще уговаривает полицейский Охапку:
– Иди, начинай работу, прошу тебя!..
Вот уже доходит до того, что Охапка ударяет полицейского пару раз и злобно, победно смеется, видя, как тот на какие-то мгновения совсем распластался по полу, видно, потеряв, и вправду, от удара сознание…
Но все же картина идет к концу… Молодой вроде бы начинает колебаться, немного злобное его упрямство отступает… В полном молчании, прямо не соглашаясь, молодой дает себя уговорить…
Пожилой, добившись своего, когда молодой уходит, остается, однако в каком-то тягостном оцепенении, потому что сцена этих страшных уговоров, судя по всему, очень скоро должна повториться вновь… Уже, кажется, нет никаких сил в нем ползать и уговаривать. Но воля, чудовищная воля, которая есть в его душе, не позволяет дела бросить…
Страшная, нечеловеческая тоска охватывает пожилого, когда подходит он к старому, щербатому зеркалу и видит, как иссушается, меняется его лицо, как гибнет он от этих уговоров, которые все жилы из него вытягивают. Но еще более страшно – никак пытку эту нельзя прекратить, потому что непременно надо цели достичь – заставить молодого на фабрике работать, терпеть напряжение… Но сто тысяч и один раз! Сто тысяч и один раз – и конца не видно!.. Пожилой чувствует, как близится его безумие, близится…