Вепрь - Егоров Олег Александрович
— Должна, — соглашался я, хотя и не припоминал, чтоб Ирина Николаевна по прозвищу Бутырка когда-либо ела в моем присутствии.
Бегал я для нее исключительно за пивом и сигаретами. Причиной тому служил общий телефон в коридоре, а не сострадательный залог моей натуры. К общему телефону можно позвать, а можно и не позвать. По общему телефону вашего кафедрального доцента Парфенова можно покрыть таким трехэтажным, что вы будете сдавать «хвост», пока он сам не отвалится в процессе эволюции. А на это Ирина Николаевна была способна, и еще как. Свое прозвище Бутырка она заслужила на трудовом фронте в одноименной тюрьме. Безусловно, там шили дела и тапочки, но и заточки втихую иной раз изготавливались. Подобной заточкой и покалечили уголовницы жестокого своего контролера Ирину Николаевну. Я лично не поручусь, что урок ее исцелил.
— А тебе на море случалось бывать? — спрашивала Настя.
И ее рыжие волосы разбегались волнами по моей плоской, будто степь, груди.
— Был, — сознавался я. — На Можайском. В лагере отдыха пионеров и беспартийных.
— Ты ловил там рыбу, — утверждала она, проводя ногтем по степи мелкую борозду.
— Я ловил пионера, — возражал я, целуя ее за ухом. — Пионер — всем ребятам пример. Он похитил в своем отряде зубную пасту и убежал с ней в леса. Зачем ему понадобилось столько зубной пасты, трудно сказать. Должно быть, из солидарности.
— Из какой?
— Он отказывался чистить зубы. И хотел, чтобы нее остальные к нему присоединились.
— И они присоединились?
— Нет. Они еще дружней отсоединились. Они вынесли ему общественное порицание на совете отряда и объявили бойкот.
— Сволочи, — сурово осуждала их Настя.
Я был с ней заодно. Есть в детях, ограниченных рамками коллектива, какой-то неистребимый сволочизм. Им только дай повод сделать из своего же товарища козла отпущения, уж они не спустят.
— А мы на Черное море поедем? — спрашивала, прижимаясь ко мне, Анастасия Андреевна.
— Поедем, — обещал я уверенно.
— Только в Лисью бухту, — сразу предупреждала она. — Это за биостанцией.
— За которой?
— За какой-то. Мне отец рассказывал, как они с мамой туда ездили.
— Ты знала своего отца?! — Почему-то, без всяких на то оснований, я придумал, что Настя была сиротой.
— Никто его не знал, — возражала Настя. — До самой смерти никто. Гаврила Степанович знал, но вряд ли очень. Отец на деревенском кладбище похоронен рядом с левой рукой Гаврилы Степановича.
Предупреждая мой следующий вопрос, она зажимала мне рот ладонью.
— Надо бы в печку дров подкинуть, — я вставал с кожаного скрипучего дивана и шел подкидывать.
Конечно, мы говорили с Настей и о любимых книгах («Три товарища», «Зима тревоги нашей», «Конармия», «Зависть» — таков был разброс), и о совпадениях, и о природе вещей, и о Боге, но никогда о главном. Реальности мы избегали, не сговариваясь. Мы осторожно обходили ее, как дремлющую гадюку, и я не хотел погубить своим неуместным любопытством наше хрупкое счастье. «Умный ни о чем не спрашивает, — прочитал я когда-то, не помню где. — Умный до всего доходит своим умом». Тему кровавых событий в Пустырях мы прикрыли, точно зеркало в доме покойника. И Настя — я видел — была мне благодарна за мою деликатность.
Но рано или поздно нам предстояло взглянуть в лицо судьбе, и она была такова, что скрыться от нее не представлялось возможным. Уже на следующий день после отбытия дознавателей, плававших в расследовании, как бычки в томате, от Алексея Петровича Реброва-Белявского поступили первые утешительные сведения. Найденные под сосной останки принадлежали кому угодно, только не его сыну. Анализ крови, взятой медэкспертом с места трагедии, доказывал настоящий факт неопровержимо. Год назад Захарка проходил лечение в стационаре. Соответственно, в медицинской карте сохранились результаты его обследования, включая положительный резус и группу крови. Но сообщение из районного центра если и прибавило надежды, то ясности определенно не внесло. Так или иначе, мальчик бесследно исчез, как исчез и его слабоумный похититель Никеша.
Ориентировки на Никешу были разосланы по округе, но это — максимум, что смогла выжать машина юстиции из своего двигателя внутреннего сгорания.
Пустыри как будто затаились в ожидании следующего акта. Над особняком Реброва-Белявского повисла гнетущая тишина. Даже Тимоха, нагрянувший к нам за «тальянкой», двигался бесшумно и смахивал на петуха, застудившего горло. Бледный и взъерошенный, он просунул голову в дверной проем и повел носом, похожим на заостренный клюв. Взгляд его уперся в гармонь, стоявшую под скамейкой. Метнувшись к инструменту, он цапнул его и тут же растворился в утренних сумерках.
— Стужи, бездельник, напустил. — Гаврила Степанович прихлопнул дверной сквозняк и вернулся готовить чай.
Чай он всегда готовил сам, ополаскивая прежде крутым кипятком внутренности чайника. Затем следовала мята, заварка, снова кипяток до краев, тронутых пенным буруном, и доведение чая до нужной кондиции на самоварном кратере. Далее на чайник опускалась крышечка и плотно прижималась засаленной рукавицей.
— Ты, Сергей, нынче за провиантом отправляйся, — пробурчал он, сверяя свою память с отрывным календарем. — Считай, что это тебе наряд вне очереди. И не потому мы этот блок выкурили, что нам заняться было нечем, а потому что вонь от него распространялась на весь Коминтерн.
Он так сказал, словно речь шла о сигаретах. Между тем накануне у нас произошла бурная полемика относительно печально известного разгрома блока троцкистов и зиновьевцев. Аргументы типа «лес рубят — щепки летят» я и раньше слышал. Но сравнение людей со щепками представлялось мне подлым и беспомощным способом защиты идеалов революции. Все же рубку деревьев от рубки голов отделяет такая пропасть, что в нее можно падать бесконечно.
— Вне очереди я, полковник, не хожу, — отвечал я насмешливо. — Я человек воспитанный. Очередь в нашем советском обществе полагается соблюдать. Она создает иллюзию равенства и братства.
— Болтай, — беззлобно реагировал на мою тираду Обрубков.
По четвергам в Пустыри заезжал фургон с продовольствием, ведомый моим давешним автобусным попутчиком Виктором. Угадать, к какому часу он будет, получалось редко. Виктор мог подъехать к десяти, а мог запросто и к шестнадцати. Но уже в десять страждущие мутанты подтягивались к сельпо. Карточную систему в стране победившего социализма давно упразднили, отчего портвейна иной раз хватало не на каждого. Впрочем, надо честно признать, подобная картина имела место разве что к Пустырях. Негласный указ партии и правительства о снабжении народа креплеными винами исполнялся неукоснительно, ибо это уравновешивало его сознание с окружающей реальностью.
Я спешился, воткнув лыжи в сугроб у магазинного крыльца. Трое бузотеров — дед Сорокин и братья танкисты — уже захватили высоту в ожидании фабричной гадости. Своей отравы в поселке было с избытком, но портвейн «Золотистый», пожалуй, добавлял единственную возможность разумно потратить заработанные рубли.
В тройке ожидающих солировал дед Сорокин:
— Когда он увел из докторской конюшни мерина, он мне еще только показался, но когда он, контра, каменную буржуйку с фонтана снял, вздулись жилы на лбу возмущенного крестьянства!
— Каменную буржуйку?! — опоздав к началу истории, я успел удивиться. Сколько я слышал, временные печи, больше известные в быту под названием «буржуйки», всегда производились исключительно из металла.
— Бюст, — сурово пояснил рассказчик. — Женщину с грудьми.
— Ты чего к деду лезешь?! — осадил меня Ребров-старший. — Ты стой, пока стоишь, и не дергайся.
Это было здравое предложение, и я его принял.
— Так вот, — продолжил Сорокин. — И сказал Трофимка над телом брата: «Потому ты теперь, Павлуха, законченный кулак и подкулачник, что зря ты, падла, моей бабе подол задирал, пока я австрийских вшей откармливал. Но я страдаю не за себя, а за весь наш Брусиловский прорыв, и ша».