Грегори Робертс - Шантарам
Четвертая камера называлась на тюремном жаргоне дукх махал, «приют страдальцев», но многие предпочитали название, данное ей полицейскими: «камера разоблачения». Новичок, которого бросали за решетку, зачастую сначала пытался устроиться в первой камере. Тут же все пятнадцать заключенных поднимались на ноги и вместе с несколькими раболепствовавшими перед ними обитателями коридора начинали выталкивать самозванца, крича: «Следующая камера! Следующая камера, ублюдок!» Не в силах сопротивляться их напору, человек хотел зайти во вторую камеру. Если никто из содержавшихся здесь не знал его, он получал затрещину от заключенного, находившегося ближе всех ко входу, и указание: «Следующая камера, подонок!» Уже порядком струхнувший человек пробовал вселиться в третью камеру, но там его тоже сразу начинали избивать с криком: «Следующая камера, скотина!» Когда он добирался до последней камеры, ее постояльцы сердечно приветствовали его, как долгожданного гостя: «Заходи, друг! Заходи, браток!»
Если он имел глупость зайти, пятьдесят или шестьдесят человек, втиснутых в эту зловонную клетушку, не только избивали его, но и раздевали догола. Его одежда распределялась среди старожилов согласно списку нуждающихся, составленному в соответствии с установленной здесь иерархией. Все складки и углубления его тела тщательно обыскивались в поисках каких-либо ценностей. Если таковые имелись, они переходили во владение «короля» камеры. Во время моего пребывания в участке «королем» здесь был гориллоподобный детина, чья голова врастала прямо в плечи, а волосы спереди начинались в каком-нибудь сантиметре от сросшихся бровей. Новичку выдавали в качестве одежды грязные тряпки, от которых отказывались те, кто присваивал его одежду. Ему предоставлялись две возможности: поселиться в коридоре, до отказа набитом сотней заключанных, и самостоятельно заботиться о своем выживании или присоединиться к банде грабителей и ждать своей очереди раздеть невезучего новичка. За три недели, что я там пробыл, лишь один человек из пяти новоприбывших и обобранных в четвертой камере выбирал второй вариант.
Даже в коридоре был установлен свой порядок и происходила борьба за жизненное пространство. Ценились места поближе ко входу и подальше от туалета. Но даже в этом загаженном тупике, среди дерьма, люди дрались за место, где дерьма было поменьше.
Тем, кто оказывался в самом конце коридора, приходилось стоять по щиколотку в вонючей жиже, не присаживаясь ни днем, ни ночью. В конце концов они не выдерживали и падали замертво. При мне один из них умер прямо в коридоре, а еще нескольких вынесли в таком состоянии, что вряд ли можно было вернуть их к жизни. Остальные впадали в состояние полубезумной ярости, необходимой, чтобы сражаться с соседями день за днем, час за часом и минута за минутой с целью переместиться в брюхе этой железобетонной анаконды поближе к тому месту, где можно было бы хотя бы стоять спокойно и ожидать момента, когда зверь выплюнет их остатки теми же стальными челюстями, которые поглотили их жизнь.
Пищу выдавали один раз в день, в четыре часа. Это была, как правило, чечевичная похлебка с лепешками или рис, чуть приправленный карри. Кроме того, по утрам поили чаем с кусочком хлеба. Заключенные выстраивались в очередь к решетке, через которую полицейские раздавали еду, но в результате столпотворения, зверского голода и жадности отдельных арестантов очередь неизбежно нарушалась, происходили потасовки, и многие оставались без пищи целые сутки, а то и несколько.
Каждому новоприбывшему вручали алюминиевую тарелку, это было единственное, чем он владел. Никаких столовых приборов не имелось, все ели руками; чашки тоже отсутствовали, и чай выливали прямо в тарелку, с которой мы лакали его, как животные. Тарелки использовались также для других целей — прежде всего, для изготовления самодельных плиток. Две тарелки ставились под углом друг к другу и служили стойками, на которые горизонтально клали третью. Между двумя тарелками-стойками клали топливо, чтобы подогреть чай или еду в верхней тарелке. Идеальным топливом служили резиновые сандалии. Когда сандилию поджигали с одного конца, она горела медленно и ровно, пока не сгорала целиком. При этом выделялся едкий дым; в воздухе летала жирная копоть, осаждавшаяся на всем окружающем. В четвертой камере, где две таких плитки разжигали на какое-то время каждую ночь, копотью были покрыты стены и пол, а также лица всех ее обитателей.
Эти плитки служили источником дохода для «короля» и его приближенных в четвертой камере — они нагревали на них чай и сэкономленную пищу для богачей в первой камере, получая за это небольшое вознаграждение. Охранники разрешали передавать через решетку еду и питье тем заключенным, которые могли позволить себе это, но только в дневное время. Пятнадцать «принцев», стремившихся не ограничивать себя ни в чем, подкупив охрану, раздобыли маленькую сковородку, пластмассовые бутылки для чая и коробки для еды и имели возможность пить горячий чай и закусывать даже после того, как поставки через решетку прекращались.
Тарелки, использовавшиеся в качестве плиток, со временем приходили в негодность, и их вечно не хватало. Еда, чай и даже служившие топливом резиновые сандалии также были товаром, который можно было продать. Поэтому самые слабые оставались без сандалий, без тарелок и без еды. Люди, жалевшие их и дававшие им свои тарелки, вынуждены были глотать пищу наспех. Иногда с одной тарелки ели до четырех человек, и им всем надо было уложиться в те шесть-семь минут, в течение которых копы раздавали пищу через решетку.
Я ежедневно смотрел в глаза голодающим людям, видел, как они глядят на других, давящихся горячей едой в спешке. Я наблюдал за ними, боясь, что они не успеют получить свою порцию. Их глаза демонстрировали истинную человеческую природу, которую можно познать только во время жестокого и отчаянного голода. Я познал эту истину, и часть моего сердца разбилась при этом, так никогда и не восстановившись.
И каждый вечер «принцы» в «Тадж-Махале» ели перед сном горячую пищу и пили чай, подогретые на плитках в четвертой камере.
Но даже «принцам» приходилось посещать общий туалет. Эта процедура была для них такой же мучительной и унизительной, как и для остальных, и в этом, по крайней мере, мы все были равны. Пробираясь сквозь джунгли тел и конечностей арестантов, находившихся в коридоре, ты в конце концов попадал в смрадное болото. Здесь богатые, как и все остальные, затыкали нос кусочками ткани, вырванными из рубашек или маек, и зажимали в зубах цигарку «биди», чтобы запах донимал меньше. Задрав штаны до колен и держа сандалии в руке, они брели босиком по мерзкой жиже до туалета. Хотя фановая труба не была засорена, среди двухсот с лишним человек, ежедневно испражнявшихся в нее, обязательно находились такие, кто промахивался мимо дыры, и их экскременты вымывались в коридор мочой, переполнявшей писсуар. Проследовав после этого к крану, богачи споласкивали руки и ноги и брели обратно, ступая по тряпкам, набросанным на полу наподобие камней в ручье и образовывавшим нечто вроде плотины перед входом в четвертую камеру. За окурок сигареты или половинку «биди» сидевшие здесь люди тряпками вытирали богачам ноги, после чего те возвращались в свою камеру.
Предполагалось, что у меня есть деньги, поскольку я белый, и в первое же утро «принцы» предложили мне присоединиться к их компании. Мысль об этом вызывала у меня отвращение. Мои родители были социалистами-фабианцами, и я унаследовал у них отсутствие практицизма и категорическое неприятие социальной несправедливости в любых ее формах. Воспитанный на их принципах, в период революционного брожения я стал революционером. Преданность Идее, как это называла моя мать, укоренилась во мне глубоко. Кроме того, я уже много месяцев жил в трущобах вместе с бедняками. Поэтому я отказался разделить привилегии богачей — хотя, должен признаться, мне очень хотелось согласиться. Я пробился, преодолев заслон, во вторую камеру, где сидели видавшие виды рецедивисты. Увидев, что я способен дать отпор, они потеснились, неохотно освободив мне место. У «черных шляп», как и у большинства криминальных сообществ во всем мире, была своя корпоративная гордость. Вскоре они придумали способ испытать меня.
Спустя три дня после ареста я возвращался в свою камеру, совершив долгое путешествие в туалет, как вдруг один из заключенных попытался выхватить у меня мою тарелку. Я криком на хинди и маратхи выразил свое возмущение, постаравшись уснастить его как можно более красочными анатомическими подробностями, — насколько мне позволяло знание этих языков. Это не подействовало. Человек был выше меня и тяжелее килогрммов на тридцать. Мы тянули тарелку каждый на себя, но перетянуть не могли. Окружающие молчали. Я ощущал в воздухе тихий и теплый прилив их дыхания. Это был решающий момент: либо я стану в этом мире «своим», либо уступлю, и меня оттеснят в зловонный конец коридора.