Малин Джиолито - Зыбучие пески
– Кто-то должен быть призван к ответу за эту трагедию. Нам нужны ответы на вопросы. Но нет никаких оснований думать, что это Майя. Она не может быть осуждена за то, что сделал Себастиан Фагерман. Но он мертв.
Папа прокашлялся. Мама заплакала. Я задержала дыхание.
Мама, папа и я прекрасно играли наши роли в этой драме. Момент удался. Сандер продолжил говорить о правовой ответственности.
Мы подъезжаем к зданию следственного изолятора. Машина притормаживает, чтобы Суссе могла показать охраннику пропуск. Я сглатываю, сажусь, выпрямляю спину и открываю глаза. Голова раскалывается от боли.
– Все прошло хорошо, – говорю я Суссе, когда мы въезжаем во двор. – Все прошло хорошо.
«Скорая помощь», больница
7
Весь район оцеплен. Когда меня несли на носилках из школы в машину «скорой помощи», я видела, как трепещут на ветру сине-белые ленты по обе стороны от дороги к школе. Я видела и другие ограждения, в кукурузном поле. Когда мои носилки задвигали в машину, я услышала еще одну сирену «скорой».
Не знаю, какой дорогой меня везли в больницу. Я ничего не видела. Я лежала на носилках под покрывалом и мечтала о доме. Все, чего мне хотелось – это попасть домой. Я воображала, что «скорая» везет меня домой и что скоро мы будем в Альторпе с его беговыми дорожками и желтыми фонарями, которые горели всю ночь («Очень практично», – говорила мама). Мы проедем мимо поля для гольфа («Прямо за углом – очень практично», тоже мамины слова), и гавани Фрамнэсвикен со свежеокрашенными лодками уже спущенными на воду и готовыми к поездкам в шхеры («Рай по соседству», снова мамины слова).
Себастиан спустил свою яхту уже три недели назад. Мы провели там Вальпургиеву ночь. Себастиан спал, я лежала рядом и смотрела в запотевшее окно. Это было совсем недавно. Я знала, что «скорая» везет меня не домой, но все равно не могла думать ни о чем другом, кроме дома. Больше всего на свете мне хотелось увидеть все то, что я так хорошо знаю: Норрэнгсгорден с крытыми теннисными площадками, пешеходную дорожку в Саммис, слишком крутую для велосипедов, школу «Васа», каменистые тропы в Экудден, узкий пляж в Барракуде, деревья на Слоттсбакен, гамак, который папа купил неделю назад. Только бы снова увидеть все это. Притвориться, что ничего не случилось. Но в «скорой» не было окон, и мы стремительно удалялись от родных мест.
Школа закрыта? А как же праздник окончания учебного года? Отменят? Аманда так о нем мечтала. Она планировала свою выпускную вечеринку последней. Я должна была произносить речь. Ты должнадолжнадолжна. Что теперь будет с ее праздником? Аманда же мертва! Я слышала, как она умерла, слышала, как они все умерли, все до единого, они мертвы, не так ли? Я видела, как они умерли. Все, кроме меня. Хотя совсем недавно были живы.
Сколько времени? Прошло не так много часов с тех пор, как кончилась вечеринка, и мы с Себастианом шли мимо площади Юрсхольмсторг. Мы с ним все обсудили, больше говорить было не о чем. Он шел впереди меня, не желая идти рядом. Я заметила, что рекламный щит перед булочной опрокинулся. Они его что, оставляют на ночь? Было тепло, ночь выдалась настоящая летняя. Всю неделю погода была неровная. Я переживала, что к каникулам она испортится. Я шла босиком по асфальту, потому что ноги болели от каблуков. Я пыталась дотронуться до Себастиана, но он меня отталкивал. Но все равно я решила, что он уже успокоился. Вид у него был спокойный. Это было всего несколько часов назад. А теперь он мертв?
Та ночная прогулка. Мы шли по аллее Хенрика Палме. Было светло, как днем, но не видно ни души. Мы думали о том, что скоро придется ехать в школу и снова видеть их всех. Денниса, Самира и других. Но в тот момент мы были одни. Никто не шел за нами, впереди или рядом. Особняки возвышались по обе стороны дороги. Машины стояли в гаражах, запертых на замок, с включенной сигнализацией.
Юрсхольм казался покинутым. Даже птиц было не слышно. Абсолютная тишина. Словно в первые минуты после атомного взрыва, подумала я. Почему меня посетила такая мысль? Тогда или сейчас, когда я вспоминаю эту прогулку. Сейчас, когда все кончено. Все.
Всю дорогу в больницу я лежала на носилках и вслушивалась в тишину. Через какое-то время снова раздался вой сирены в отдалении. Сирена означает спешку. Разве не все кончено? Кто-то еще жив?
– Разве не все мертвы? – спросила я полицейского рядом со мной. Думаю, это он нес меня. Он не ответил. Даже не удостоил меня взглядом. Он уже тогда меня ненавидел.
Персонал больницы в резиновых перчатках раздел меня и рассовал одежду по разным мешкам. Несколько часов мне не давали мыться. Я была у трех врачей и четырех медсестер, пока мне не разрешили пойти в душ. Я включила только горячую воду. Встала под струи, не чувствуя боли.
Но запах крови остался. Дверь в ванную была открыта, занавески там не было. Женщина-полицейский следила за каждым моим движением.
Они сделали все возможные анализы. Скребли у меня под ногтями, совали в меня металлические инструменты, брали соскобы и мазки. Они оставили меня в больнице на ночь, хотя со мной все было в порядке.
Только потом я поняла, что разговор с полицейскими на самом деле был допросом. Только потом я поняла, почему мне нельзя было общаться ни с кем, кроме полиции, и почему медсестры и врачи говорили «нам нельзя с вами это обсуждать», причем равнодушным тоном без тени сочувствия. Только потом я поняла, почему мне разрешили встретиться с родителями только спустя много часов.
Рядом с кроватью сидела еще одна женщина-полицейский с электрической дубинкой. Я разделась и легла в постель и, лежа в кровати, спросила ее о родителях. Я не знаю, почему спросила. Мои мама и папа, они мертвы?
Она явно занервничала. Позвонила по рации. Вошла первая женщина-полицейский. У нее была мальчишеская фигура, химическая завивка, как из восьмидесятых, и диктофон. Сузив глаза, она спросила, почему я решила, что мама с папой мертвы. Почему мне нужно это знать?
Почему? Почему? Почему? Я тогда не поняла, почему их так удивил мой вопрос. Только потом я все узнала.
Полицейские по очереди меня охраняли. Маму с папой пустили ко мне на пять минут. Была уже ночь. Их сопровождал еще один полицейский.
В мою крошечную палату набилось шесть человек. Мама присела на краешек кровати. Они ничего не спрашивали, ничего в стиле «что произошло?», или «что ты натворила?», или «как ты себя чувствуешь»? Она не сказала, что все будет хорошо, не сказала, что, по ее мнению, мне надо делать, чтобы не умереть, потому что я сказала, что умру, что хочу умереть. Мама только сидела и плакала. Я и раньше видела, как она плачет, но никогда так сильно. Это словно был другой человек. Она выглядела смертельно напуганной. И я знаю, что ее так напугало. Это я. Мама не отваживалась задавать мне вопросы, потому что боялась моих ответов.
Возможно, полиция (или Сандер) посоветовал им не задавать вопросы и не говорить о том, что мне предстоит. Но мама и так никогда не говорила мне что делать. Она только морщила гладкий от ботокса лоб и «рассуждала вслух». Среди всех маминых ролей чаще всего она играла роль Заботливой Матери. Той, что хочет показать своей дочери, что та достаточно зрелая, чтобы брать на себя ответственность.
Не потому что она на самом деле так думает, а потому что хочет, чтобы другие видели ее такой. Но это был не лучший момент демонстрировать свои материнские достоинства. Неподходящее время, неподходящее место. Папа встал за ней и тоже плакал. Я никогда раньше не видела, чтобы он плакал. Даже на похоронах бабушки.
– Я позвонил Педеру Сандеру, – сообщил он. Констатировал факт.
Я знала, кто такой Педер Сандер. Все о нем слышали. Его имя мелькает на страницах газет, да и по телевизору его показывают время от времени в связи с процессами над детоубийцами и насильниками. И даже в бульварных газетах можно найти его фото с нобелевской церемонии или ужина в королевском дворце по личному приглашению монарха или кинопремьеры. Он часто выступает на телевидении в качестве эксперта по вопросам судопроизводства и комментирует процессы, в которых сам не участвует.
Это даже забавно. Единственный адвокат, о котором я слышала, единственный настоящий, не из фильма с париками и «Я протестую, ваша честь», а прямо из зала суда, друг короля – главного притворщика из всех.
Я кивнула.
Мама тоже кивнула. Высморкалась и кивнула. Истерический кивок. Может, они дали ей успокоительное? Боялись, что у нее будет срыв или что она наговорит лишнего? Я боялась, что если открою рот, то начну кричать и не смогу остановиться. Так что я держала рот закрытым, кивала, качала головой, кивала.
Только это. Держать рот закрытым. Не разговаривать.
Папа сделал шаг назад, и внезапно мне показалось, что он ждет от меня благодарности, что сейчас он понизит голос на пол-октавы, как делал в детстве, и спросит: «Что нужно сказать, Майя?»
Но этого он не сказал. Просто вышел из комнаты.