Р. Шулиг - Белые линии
Земан чувствовал потребность восстать против удручающе-монотонного, ровного голоса прокурора. Он закричал:
— Нет! Что ты такое говоришь?
Прокурор встал:
— Я хотел тебя предупредить, Гонза. Хотел тебе сказать, чтобы ты к суду хорошо подготовился, все продумал, нашел аргументы, способ защиты...
Земан с негодованием воскликнул:
— Зачем? Вся Планице видела это преступление собственными глазами, знает правду. Все жители той деревни знают, как это в действительности было.
Прокурор, однако, с грустью в голосе лишил его и этой надежды:
— Люди из той деревни подписали резолюцию, Гонза, в которой выступают за реабилитацию своего бывшего священника!
Земан не поверил своим ушам:
— Как?
И прокурор еще тише добавил:
— А тот агент, говорят, был действительно наш человек. Он сидел перед бегством за границу у нас в тюрьме. И там, говорят, дал обязательство сотрудничать с органами государственной безопасности. Калина якобы сказал об этом священнику на допросе, чтобы его сломить. А священник твердит, что это письменное обязательство он видел собственными глазами!
И, не сказав больше ни слова, прокурор ушел, оставив потрясенного Земана в весеннем парке в центре Праги.
3Как ни странно, Земан за все те годы, что знал Калину, никогда не бывал в его квартире. Калина строго, а скорее целомудренно, охранял свою частную жизнь. В конце концов дома он бывал очень мало. Большую часть дня, а часто до поздней ночи он находился в своем кабинете или на месте происшествия при расследовании различных преступлений и в свою квартиру на Жижкове приходил лишь отоспаться. А что он делал по воскресеньям и в праздники, никто не знал.
Поэтому сейчас Земан с известным чувством неловкости и волнения поднимался по темной винтовой лестнице старого, в прошлом доходного, жилого дома на Жижкове куда-то под самую крышу, чтобы позвонить в высокую, окрашенную коричневой краской и снабженную медной табличкой с надписью «Вацлав Калина» дверь квартиры.
Открыл ему доктор Веселы, их общий старый друг, с которым они когда-то после войны вернулись из концентрационного лагеря и который потом по рекомендации Калины также поступил на службу в органы государственной безопасности в качестве судебно-медицинского эксперта. Веселы был всегда спокоен, уравновешен и рассудителен. Он философски относился к любой стрессовой ситуации. Земан был рад, что именно Веселы будет присутствовать при том напряженном разговоре с Калиной, который должен был состояться. Земан, волнуясь, спросил:
— Вашек дома?
Доктор Веселы по взволнованному виду, с каким Земан задал вопрос, понял, что произошло нечто серьезное, и поэтому, поднеся палец к губам, дал понять, что уже здесь, в прихожей, надо говорить тихо.
— Да. Лежит, — прошептал он и добавил: — Хорошо, что ты пришел, Гонза.
Земан быстро повесил плащ и шляпу в узком темном коридоре, в котором стояли только старинный дубовый шкаф и ящик для постельного белья. Три застекленные двери вели из коридора в комнаты.
— Я должен переговорить с ним, — настойчиво произнес Земан.
— О чем?
— Об одной страшной лжи, которую он должен опровергнуть... иначе моя жизнь не имеет смысла. — На второй части фразы голос его сорвался.
Веселы решительно возразил:
— Нет, Гонза! Ни о чем подобном ты сейчас с ним говорить не будешь!
Земан возмутился:
— Почему? Я должен! Пойми, что...
Веселы наклонился к нему и прошептал:
— Ему очень плохо, Гонза... Возможно, он умрет.
Земан, не поверив услышанному, запнулся на полуслове:
— Вашек?
Веселы грустно сказал:
— Пережил Испанию, войну, концентрационный лагерь, эти страшно трудные дни и ночи, когда мы после войны начинали создавать Корпус национальной безопасности, держась лишь на кофе и сигаретах. Но этого он не переживет. Его же люди всадили ему кинжал, всадили подло, в спину, и этого сердце его не выдержало...
— Почему ты его не отправишь в больницу?
— А куда? — спросил Веселы устало. — В госпиталь его уже не возьмут, а куда еще? Бог знает, как к нему там стали бы относиться, когда узнали бы, кто он. Лучше я здесь возле него сам останусь...
— Я пришлю тебе сюда мою маму, — предложил Земан. — Поможет тебе, приготовит что-нибудь, сменит тебя возле него.
Веселы с благодарностью улыбнулся ему:
— Хорошо, Гонза. А теперь заходи... Но если тебя что-то мучает, забудь об этом и молчи, потому что его мука сейчас гораздо страшнее всех остальных, понимаешь меня? Проходи! — Он открыл одну из застекленных дверей, пропуская Земана в комнату Калины.
Калина лежал на диване у окна, из которого открывалась панорама как бы сбегающих вниз крыш Жижкова. Это было по-своему красиво, но сейчас Калина не замечал этой красоты. Он хрипло и тяжело дышал, уткнувшись пожелтевшей щекой в подушку.
Земана поразил вид Калины. Но больше всего его удивило, как бедно живет его бывший начальник. Стены в его квартире были заставлены темными дубовыми книжными шкафами, заполненными книгами. Стояли здесь и дубовый стол, заваленный бумагами, документами, журналами и раскрытыми книгами, из которых Калина, вероятно, делал выписки, мягкое кожаное кресло, столик с тремя стульями в одном из углов, трехстворчатый старинный шкаф, диван, и все. У окна на стене висел портрет Дзержинского.
Земан старался казаться бодрым и веселым, однако в голосе его проскальзывали нотки жалости.
— Что это ты делаешь, начальник? Не припомню, чтобы ты днем когда-нибудь валялся в постели.
Калина, по-мальчишески застыдившись, ответил:
— Как-то вдруг у меня ослабли ноги, Гонзик... Я рад, что именно ты меня не забыл... — И тут, будто о чем-то вспомнив, с тревогой в голосе спросил: — А с тобой что?
Земан, мужественно пересилив себя, отшутился:
— Ничего. А что может быть? Все в полном порядке. Подчиненные находятся, как всегда, в пивной в Конвикте, картотека моя растет, из памятников смогу скоро уже заложить собственное кладбище.
Калина даже улыбнулся:
— Балагуришь. За все время работы я не знал лучшего криминалиста, чем ты. — Он посерьезнел и с трудом сказал: — А я боялся... — И, помолчав, прерывающимся голосом выдавил: — Меня... вышибли, Гонзик!
Земан было замолчал, но потом откровенно признался:
— Я знаю, Вашек!
Калина вздохнул:
— Хоть бы с тобой ничего не произошло... Меня бы мучила совесть... — И он, превозмогая себя, начал говорить о том, о чем, наверное, постоянно думал: — Что стало с нашей республикой? Помните, ребята, как мы о ней мечтали, спорили... там, на нарах концентрационного лагеря... какой она будет, какой мы ее сделаем... Хорошей, справедливой... И как мы вместе в нее возвращались с первым праздничным поездом... а вокруг благоухала весна...
Доктор Веселы присел к нему на угол дивана.
— Теперь мы опять в поезде втроем, Вашек. Только на этот раз не знаем, куда этот поезд едет.
— И много людей против нас, — грустно продолжал Калина. — Перестали нас понимать. Где мы ошиблись, отчего утратили взаимопонимание?
Веселы горько усмехнулся:
— Об этом еще Аристофан в своих «Всадниках» мудро говорил:
Народ мой, красна твояДержава. По всей землеИ страшен, и славен ты —Хозяин могучий!Но слаб и послушен ты.Но, лестью окутанный,Но, ложью опутанный,Чьи б речи ни слышал ты,С разинутым ртом сидишь,Твой разум не дома[35].
Калина задумчиво на него взглянул:
— Ты образованный, доктор, всегда и все можешь нам толково объяснить... Только вот что объяснить невозможно... Были пятидесятые годы? Были. Наделали мы тогда ошибок? Наделали. Но мы в тех ошибках честно признались, старались их добросовестно исправить. А сегодня о нас говорят странно, обезличенно: «они». Это же странно!
Земан возразил:
— Не все, Вашек. Как раз не все. — И обратился к Веселы: — А я знаю другую цитату, доктор. «Можно обмануть всех людей на короткое время или одного человека навсегда. Но невозможно обмануть надолго весь народ».
— Да, так говорил Авраам Линкольн, — подтвердил Веселы.
Земан, которого этот спор заинтересовал, порывисто, с убежденностью в своей правоте продолжал:
— ...И возможно, многие из них теперь, как говорил твой Аристофан, слушают с открытым ртом красивые речи. Но скоро у них откроются глаза. И тогда выметут вместе с ними из этой республики господина Перри Штайна и всех его приспешников — Неблехову, Данеша, Голы, Ланду, всю эту «благородную» элиту...
У Калины заблестели глаза:
— Отлично, Гонза, отлично... Мне стало опять хорошо... Теперь я чувствую себя как тогда, помнишь, в концентрационном лагере... Верх брала смерть... а мы верили в жизнь...
Калина дышал тяжело, глаза у него горели, говорил он с трудом, но с чувством удовлетворения.