Михаил Любимов - И ад следовал за ним
И вдруг затаившийся в ребрах хриплый внутренний голос залопотал: ты на грани гибели, Алекс, не связывайся ни с пресс–конференцией, ни с политическим убежищем! Погубят тебя, Алекс, запутают, затянут в сети! И тут целая толпа: оскорбленная Кэти, сумасшедший Генри с браунингом в одной руке и своей профурсеткой — в другой, Шуршащий Болонья, Пасечник с зернистой икрой, обманутый Юджин, разъяренные кот Базилио и лиса Алиса и даже строгая миссис Лейн с еще более строгим сеттером — вся эта толпа вдруг понеслась на меня, грозя кулаками и свистя. Беги, Алик, беги, пока тебе не оторвали голову, беги, пока не поздно.
— Что мы будем делать с Генри и Жаклин? — спросил я.
— Пока я не думал об этом. Все будет зависеть от вас, никаких документальных улик против них нет. Конечно, нам очень выгоден большой процесс о шпионаже Мекленбурга. Уверяю, что ваши бывшие коллеги подожмут хвост на несколько лет!
Я представил себя в сером костюме в белую полоску, толкающего покаянную речь в суде, с омерзительной рожей тычущего пальцем в Генри и Жаклин, сидящих на скамье подсудимых,— и комок тошноты подкатил к горлу. Веселенькая перспектива, ничего не скажешь, хватит рисковать, Алекс, подумай о своей драгоценной жизни, единственной и неповторимой, которую надо прожить так, чтобы не было… Хватит рисковать! Тебя уже несколько раз чуть не убили, какого черта играть с огнем? Вот они, два края, и ты, мечущийся между ними: на одной стороне самоличный приказ Бритой Головы об «эксе»[90] в отношении Юджина, на другой — маневр Центра с провалом, о чем, кстати, тебя никто не предупреждал. Камо грядеши, Алекс? Делай выбор, хотя и там, и тут сплошная мерзость, думай, Алик, не трухай, но и не забывай о главном — о своем долге. У тебя есть твердое указание Центра, разве ты уже не следовал за Юджином, сжимая взмокшей рукой баллончик аэрозоля? Решай, Алекс, не плавай, как дерьмо в проруби… Я сунул руку в карман за ключом и наткнулся на «беретту» — словно электричеством обожгло пальцы. Мы подходили к ангару, действуй, жалкая тряпка, слюнтяй, сопля! «Roses blue and roses white plucked I for my love's delight».
И грянул марш «День Победы», гремевший однажды на юбилее Челюсти в специиальном зале ресторана. Певец в поношенном фраке пел тогда, выкатив грудь, прямо перед очами Николая Ивановича: «День Победы порохом пропах, День Победы сединою на висках», и юбиляр, который во время войны только пошел в школу, хмурил лоб и вздыхал, скромно опустив голову, словно вспоминал трудные дни, когда он и другие герои спасали Мекленбург и весь мир от коричневой чумы.
Марш оглушал меня, перемешиваясь со строчками о голубых и белых розах, я снял навесной замок и пропустил Хилсмена вперед.
— Посмотрите, какой уютный склад, Рэй… — И почему–то вспомнил дядьку, скомандовавшего взводу «Вперед!» и первым прыгнувшего со второго этажа семинарии (большинство поломали ноги, двое испугались, не прыгнули и были отчислены дядькой, а сам он схватил выговор за авантюризм в работе с кадрами).
Я ударил его по затылку рукояткой «беретты» — шмяк! — прикоснулся не сильно, как учили, но вполне достаточно, чтобы он кулем опустился на пол.
Рамону Меркадеру, когда–то проводившему «экс», было гораздо проще: он бил Троцкого альпийской киркой сверху вниз, а мне пришлось чуть встать на цыпочки и откинуться назад, чтобы замахнуться. Прости мне, Господи, грехи мои. Прости мне, Господи. Вы слышали, что сказано древним: «не убивай»; кто же убьет, подлежит суду. А Я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду; кто же скажет брату своему: «рака», подлежит синедриону, а кто скажет: «безумный», подлежит геенне огненной. Прости, Господи.
Ноги Рэя с задранными брюками нелепо высовывались из двери, и мне пришлось втащить его поглубже в помещение. Он застонал — прости меня, Господи, и спасибо Тебе, что он жив,— я достал баллон с аэрозолем и шуганул ему в нос сильную струю. Он снова застонал, глубоко вздохнул и погрузился в здоровый сон канзасского фермера — надолго, но не навсегда.
Я осторожно затворил дверь и повесил замок. Если лошадь украдена, слишком поздно запирать дверь конюшни. Назад пути нет, мосты сожжены, наш паровоз летит вперед.
Глубоко вдохнув пропахший водорослями воздух, я зашагал к яхте. День Победы сединою на висках…
— А где Рэй? Что–нибудь случилось? — дрогнувшим голосом спросила Кэти.— Что с тобой? На тебе лица нет!
— Кое–какие неприятности в Лондоне. Рэй пошел звонить по телефону, сейчас он вернется.
— Надеюсь, ничего серьезного? — вытянул свой носище Юджин, словно принюхиваясь.
— Мелочи жизни…— Философ и гуру Алекс ободряюще улыбнулся Кэти и пригладил пробор, наверное, так выглядел принц Гамлет после того, как пронзил шпагой Полония.
Марш играл и играл, голова моя и руки двигались по каким–то особым, им одним ведомым траекториям, словно меня, как куклу, дергали за ниточки — да это Маня подключился к игре и улыбался детской улыбкой, почесывая «ежик», а рядом Бритая Голова в простыне (баня или гарем?) и аскетичный Сам с томиком своих собственных гениальных стихов — все дергают за ниточки, играют в любимого оловянного солдатика… Теперь начнем все сначала: «Посмотрите, Юджин, какую мы устроили спаленку…» Начнем сначала, как на репетиции. Вспомни, как в семинарии ты с Чижиком играл «Идеального мужа», повторяли по нескольку раз, и все во имя чистого отшлифованного английского языка.
Леди Чилтерн (я): Нет, Роберт, никогда.
Сэр Роберт Чилтерн — Чижик (с грустью): А твои честолюбивые мечты? Ведь ты мечтала об успехе — для меня?
Чижик все время забывал последнюю фразу, и я снова начинал: «Нет, Роберт, никогда!»
Прости меня, Господи, но ты сам покарал Иуду, а любой предатель — Иуда, чем бы он ни оправдывался. Самое главное — вовремя закрыть нос платком, руку вытянуть до отказа и для страховки чуть отвернуть лицо.
— Посмотрите, Юджин, какую мы устроили спаленку…
Он открыл дверь и вошел.
В голове моей «День Победы сединою на висках» врывался в «roses blue and roses white», одна рука сжимала в кармане баллон, а дура–другая сама по себе ухватила со стола остатки «гленливета» (хотелось хлебнуть, вот он, проклятый алкашизм!) — так я и застыл с занятыми руками и только тогда вспомнил о платке — что делать? — и, не успев пожалеть о третьей руке, бухнул его по голове «гленливетом» — не засыпать же нам от газа, мучаясь в объятиях друг друга!
Бутылка разлетелась на кусочки, виски и кровь обрызгали мне лицо и потекли за шиворот. Юджин рухнул головою вперед, задев руками лампу. Господи, прости меня, грешного, прости!
Пришел я в себя лишь от пронзительного крика Кэти, трясшей меня сзади за плечо,
— Полиция! — Она взывала то ли в никуда, то ли ко мне, то ли к морскому царю, мягко раскачивающему нашу шикарную посудину.
— Кэти! — Я достал злополучный платок и вытер им лицо и шею, использовал все–таки, хоть и не по задумке— Кэти, не кричи, я должен тебе рассказать кое–что. Это очень, очень важно. Это касается не только нас с тобою, но и всего Соединенного Королевства (хотел добавить «и всего мира»).
В глазах Кэти застыл такой ужас, словно перед ней трепыхалась многоголовая гидра, она не слышала меня, и я прижал ее к себе.
Полная чепуха, что лучшие шпионы — это священники и женщины. Насчет Несостоявшегося Ксендза, быть может, это и правда, но у женщин всегда сдают нервы и слишком развита чувствительность, они эмоциональны, и от этого одни беды, знал я одну — конь в юбке,— и то ухитрилась втюриться во французского резидента, выдала все с потрохами, разворошила весь муравейник, потом раскаялась и сиганула с моста в Сену. Она была сильнее многих, целую сеть сплела из своих любовников, пока не зацапал ее Эрос.
— Я люблю тебя, Кэти,— шептал я, поглаживая ее, как перепуганную кошку,— люблю, люблю, люблю, ты у меня самая нежная, самая красивая, самая умная, я жить не могу без тебя, моя милая, моя любовь, моя судьба, успокойся, ничего не произошло, все будет в порядке, я все объясню, только не нервничай, моя дорогая, моя самая любимая, ну что ты испугалась? Я же люблю тебя, люблю, люблю…
Заклинания мои по своей бессвязности напоминали письма одной прекрасной дамы к Совести Эпохи, наградившего ее, то бишь даму, «сифоном», который он сам подцепил совершенно случайно во время поездки на грузовике (роман Совести с девицей–шофером был посильнее, чем в «Фаусте» Гете[91] или соблазнение Джакомо Казановой старой вдовы, пожелавшей вновь родиться мальчиком). Совесть обнаружил беду с опозданием, из честности и порядочности сообщил имена всех своих привязанностей требовательной медицинской службе (имени у девицы–шофера он не успел спросить), прекрасную даму вместе с мужем поставили на учет, но она все вытерпела, все приняла, как должное, все снесла, только в горящую избу не успела войти, и каждый день летели Совести сумбурные письма с «люблю, люблю, люблю», он читал мне их вслух, попивая водку, оставляющую размазанные пятна на тексте, и говорил: «Учись, Алик, учись! Постигай, что такое настоящий мужчина, что такое настоящая любовь!»