Ушли клоуны, пришли слезы… - Зиммель Йоханнес Марио
И направился к двери вместе с Барски и Нормой.
— Господи, сжалься надо мной! — заламывал руки Гесс. — У нашего заведения безупречная репутация целых двести сорок семь лет! Наших первых служителей называли «Траурными всадниками Высокого Сената!» Я умоляю вас… это скандал… мыслимое ли дело! Боже милосердный!
Стеная, он пытался остановить своих посетителей, но те уже достигли входной двери. И вот она захлопнулась за ними. Гесс видел в окно, как у его заведения остановилась длинная полицейская машина. Сондерсен, Норма и Барски сели в нее, захлопнули за собой дверцы, машина отъехала, взвыла сирена и завертелась мигалка.
14
«…и он лежит под сенью сей как в доме матери своей. И здесь под дланью Божьей его ничто не потревожит…» — звучал в траурном зале крематория женский голос в сопровождении фисгармонии.
Все трое, торопившиеся в подвальное помещение, отчетливо слышали музыку и пение. Норма остановилась.
— Это песня, — сказал Барски. — Всего лишь песня. Не думайте ни о чем таком!
— Да, «Песнь умерших детей» Малера, — прошептала Норма.
— Не думайте ни о чем таком! — Он взял ее за руку. — Пойдемте!
Перед красной дверью подвала Норма споткнулась и упала бы, не подхвати ее Барски. Сондерсен быстро прошел вперед. Когда они оказались в большом помещении со сводчатыми потолками, где на стеллажах стояло десятка три гробов, криминальоберрат разговаривал с тремя служащими в серых халатах. Двое сотрудников, которых он вызвал по радио по дороге на Ольсдорфское кладбище, стояли тут же.
В подвале душно и жарко. Тепло от раскаленных печей пробивалось сюда сквозь стены. Двое серохалатников сняли со средней полки сосновый гроб с наклейкой 2101, поставили на пол и начали осторожно открывать. Норма приблизилась к ним вплотную, Барски стал рядом с ней.
Служители подняли крышку. И они увидели лежавшего в гробу молодого человека в дешевой льняной рубахе. Маленького, худого, с коротко стриженными черными волосами. И поскольку щеки впали, нос казался преувеличенно большим.
— Это не Томас Штайнбах, — сказал Барски.
— На бирке написано, что это Эрнст Тубольд, — проговорил один из серохалатников.
— Написано, как же, — проговорил Сондерсен. — Иначе и быть не могло. Не будь этого написано, его бы сюда не спустили. Но никакой он не Тубольд.
Второй служитель взял со стола формуляр.
— Здесь черным по белому написано… — начал он.
— Считайте, что вы ничего не видели и не слышали! — сказал Сондерсен.
— А что такое?
— Сами не знаем. Когда вы по графику должны его кремировать?
Служитель взглянул на таблицу. Он, как и его напарник, не выпускал сигарету изо рта.
— Сегодня ночью, в половине одиннадцатого примерно.
— Никакой кремации! Выясним сначала, кто он такой. У вас здесь холодильные камеры имеются?
— Здесь, конечно, нет. Наверху, с другого входа, есть парочка. На всякий случай.
— Ладно. Поднимите его туда. И без моего приказа и пальцем не касаться.
— Это вы директору скажите. Для нас вы никакой не начальник.
— Начальник, можете не сомневаться.
— Нет, правда… Знаете, господин криминальоберрат, каким дерьмом нас только не обливают… А за что?
— Как фамилия директора?
— Норден.
— А телефон где стоит?
— В коридоре под лестницей.
— Какой номер?
— Три двадцать три.
Сондерсен исчез. Один из серохалатников закурил, пуская дым носом.
— Дрянь дело? — спросил он из вежливости.
Барски кивнул. Он все еще держит мою руку, подумала Норма. Нельзя ему. Хотя ничего, можно. Как мне паршиво! Спасибо ему, что он держит меня за руку. Она посмотрела на Барски, не сводившего глаз с мертвеца. К серохалатникам присоединилось еще двое, они уселись в углу и пустили по кругу бутылку какого-то горлодера.
— Смотрели вы вчера вечером «Деррика»?[24]
Смотрели все. И всем, кроме одного, эта серия понравилась.
— Сцена на кладбище — параша. Священник, мол, все раскусил, поэтому преступников и сцапали. Вроде мы не знаем, что нигде они так не треплют языком зря, как на кладбищах.
— Люди от них этого ждут, — сказал толстяк, попивавший пиво. — И насчет горы цветов — тоже правда. Протянешь ноги, и нанесут тебе столько цветов, сколько ты за всю жизнь не видел. Они, кто остался, значит, откупаются от собственного страха, только и всего.
— А мы тут тоже сидим в дерьме по самые уши, — сказал тот, что держал в руках бутылку с выпивкой.
— Где мертвые, там обязательно кто-то нагреет руки, — поддержал его тот, которому «Деррик» не понравился.
— Что понапрасну языками молоть, — оборвал его толстяк. — Дали вам здесь работу, и радуйтесь! Я — сталевар. И два года без работы. Альфреда не принимают в университет. Ты, Орье, со своей дизайнерской мастерской в Берлине прогорел. Подъем, процветание! Процветание? Это как для кого! А разорившихся сколько? Каждый день только и слышишь! Крематорий и кладбище — бизнес надежный. Мертвые не переведутся, факт!
— А как насчет монеты, приятель? — сказал берлинец Орье. — На нас еще бочку катят! Один малый так прямо и ляпнул: зашибаешь по-страшному, а жмешься! Обхохочешься, а? Пусть кто-нибудь из них попробует хоть разок засунуть труп утопленника в печь с первого раза!
— Вечно ты канючишь, Орье, — скривился толстяк, сделав приличный глоток из бутылки. — Мы с тобой попали в контору по первому разряду! Не сомневайся, я дело говорю! Ты только подумай, какое фуфло в других местах. Ну, в Дортмунде. Там раскопали, что умники из «котельной» кладут в один гроб сразу двоих. И в печку! Гробы, что остались, выкатывают наверх и продают за милую душу.
— Про Мюнхен слыхали? — спросил тот, что с бутылкой. — Там кто-то углядел, что из труб чересчур черный дым идет. Почему, спрашивается? Потому что администраторы подкладывали в гробы не только всю эту дребедень, которую приносят родственники — колоды карт, клубки шерсти, семейные фотографии, — но и стеклянные банки с остатками нефти и бензина, старые телефонные справочники и разную другую муть. Вот свиньи, а?
Вернулся Сондерсен. Сказал старшему из серохалатников:
— Директор Норден ждет вас у телефона.
Тот словно испарился. Тогда Сондерсен повернулся к своим сотрудникам:
— Сделайте снимки! — И он указал на труп. — И не забудьте отпечатки пальцев! Проверьте зубы! Короче, все как полагается. Начинайте!
Оба открыли металлические чемоданчики, в которых принесли аппаратуру и инструменты, один опустился перед гробом на колени, щелкнул затвор фотоаппарата. Вернулся пожилой служитель.
— Ну? — повернулся к нему Сондерсен.
— Сделаем все, как вы скажете, господин криминальоберрат. Поймите, мы люди маленькие…
Сондерсен пожал на прощанье руку ему и всем остальным.
— Заранее благодарю! В случае чего — мой телефон у директора Нордена, — и, взглянув на Норму и Барски, предложил — Поднимемся наверх! Подождем там, пока фрау Тубольд привезут в отделение патологии. Что-то вы так побледнели? — участливо заметил он Норме.
— Это из-за духоты, — ответила Норма. — Здесь жуткая духота.
Несколько минут спустя они сидели на скамейке неподалеку от крематория. Из того крыла, где они недавно спускались в подвал, потянулась траурная процессия. Несколько мужчин поднесли небольшой гроб к черному катафалку-«мерседесу». Несмотря на жару, они были в традиционных костюмах: в черных бархатных сюртуках, белых накрахмаленных воротниках, черных панталонах, длинных вязаных чулках и шапках-треуголках на головах. Другие укладывали в машину венки. Венков принесли много, и гостей собралось множество. Процессия во главе со священником медленно прошествовала в сторону шоссе, обсаженного кустами рододендронов. Огромное кладбище походило на прекрасно ухоженный парк. Старые деревья, пруды, каналы, вдали — живописные лужайки, а напротив крематория возвышался памятник жертвам фашизма. Норме приходилось видеть его раньше. В кирпичной раме высотой в шестнадцать метров — пятнадцать рядов урн из красного мрамора с землей и пеплом из ста пяти концлагерей. Этот памятник соорудили в сорок девятом, вспомнила Норма, мне даже приходилось писать о нем. Сто пять концлагерей. Сто пять. А неонацисты опять убивают, кощунствуют на кладбищах и пачкают синагоги. Памятник! — подумала Норма. В чьем сердце живет эта память?