Джон Ле Карре - Шпион, выйди вон
Да, Гиллем что-то слышал об этом: двадцатилетний Аполлон из Уэльса, восходящая звезда сезона. Эта труппа произвела тогда в Лондоне настоящий фурор.
– Жара в тюрьме была невыносимая, – продолжал Смайли. – Посредине камеры стоял железный стол, а в стены были вмонтированы железные кольца наподобие тех, к которым привязывают скотину в хлеву. Они привели его закованным в наручники, что выглядело довольно глупо, потому что он был очень хрупок на вид. Я попросил снять их с него, и, когда охранники это сделали, он положил руки перед собой на стол и стал смотреть, как кровь в венах постепенно приходит в движение. Это, должно быть, причиняло ему боль, но виду он не подавал. К тому времени он пробыл в заточении уже неделю, и на нем была тюремная ситцевая рубашка. Красного цвета. Я сейчас уже не помню, что означает красный цвет: у них там это как-то связано с тюремной этикой.
Джордж отхлебнул вина, и лицо его снова вытянулось, затем, по мере того как воспоминания снова овладевали им, он попытался постепенно придать ему нормальное выражение.
– В общем, на первый взгляд он не произвел на меня какого-то особого впечатления. Трудно было разглядеть, что под личиной этого тщедушного малого, сидящего передо мной, скрывается само воплощение коварства и хитрости, о котором мы узнали из письма этой несчастной женщины, Ирины.
Хотя, может быть, сыграло свою роль и то, что мое восприятие к тому времени порядком притупилось от такого количества похожих друг на друга встреч за последние несколько месяцев, от постоянных переездов и, наверное… Да чего уж там, наверное, и оттого, что происходило у меня дома.
За все то время, что Гиллем знал его, Смайли впервые в разговоре с ним так близко коснулся больной темы – супружеской неверности Энн.
– Это отчего-то приносило мне ужасные страдания.
Его глаза по-прежнему оставались широко открытыми, но взгляд был совершенно отсутствующим. Кожа на лбу и на щеках натянулась, будто Джордж силился что-то вспомнить, но уже ничего не могло утаить от Гиллема того чувства одиночества, которое Смайли невольно выдал одним-единственным признанием.
– У меня есть одно убеждение, которое, я подозреваю, может показаться аморальным, – продолжал Смайли уже не так мрачно. – Каждому из нас отпущена строго определенная мера сострадания. И если мы будем растрачивать нашу заботу на каждую бродячую кошку, мы никогда не дойдем до сути вещей. Что ты об этом думаешь?
– А как он выглядел, этот Карла? – спросил Гиллем, расценив вопрос как сугубо риторический, – Как молодой старичок. Такой благопристойный молодой старичок. Он бы очень здорово мог сойти за священника: в маленьких итальянских городках очень часто попадаются такие священники в стареньком, поношенном одеянии.
Маленький и жилистый, волосы с проседью, ясные карие глаза, все лицо в мелких морщинках. А еще он мог бы сойти за директора школы: жесткий и строгий, что бы под этим ни подразумевалось, проницательный в пределах своего жизненного опыта; но в любом случае – совершенно непримечательный, как маленькая картина, мимо которой проходишь, не обратив на нее должного внимания. Первоначально он не производил больше никакого впечатления, лишь уставился прямо на меня почти с самого начала нашего разговора, если только это можно назвать разговором: он ведь так и не издал ни звука. Ни слова, ни полслова за все время, что мы с ним провели вместе. А жара стояла такая, что становилось дурно, и к тому же я был измотан до смерти.
Движимый скорее желанием соблюсти приличия, нежели чувством голода, Смайли принялся за еду. Он без всякого удовольствия жевал несколько минут, прежде чем продолжил свой рассказ.
– Ну вот, – пробубнил он, – теперь повару не будет обидно. По правде говоря, я был некоторым образом предвзято настроен против Герстмана. У нас у всех есть свои предубеждения, и что касается меня, то я настороженно отношусь к радистам. Мне в моей практике попадались исключительно зануды, нервные и непригодные к оперативной работе, к тому же до неприличия ненадежные, когда дело доходит до выполнения своих обязанностей. Так вот Герстман, как мне потом показалось, как-то выбивался из общего ряда.
Наверное, я сейчас ищу себе оправдание за то, что подошел к работе с ним с недостаточным, – он поколебался, – с недостаточным вниманием, с недостаточной предусмотрительностью. Хотя, – Джордж вдруг посуровел, – все мы умны задним числом, и я совсем не уверен, что мне нужно оправдываться.
В этот момент Гиллем почувствовал, как на него повеяло волной необъяснимого гнева, призрачной усмешкой перекосившего бледные губы его собеседника.
– К черту все, – пробормотал Смайли. Гиллем, заинтригованный, ждал продолжения.
– Еще я помню, как подумал тогда, что тюрьма за эти семь дней успела наложить на него свой отпечаток: в его кожу уже въелась белесая пыль, и он совершенно не потел. С меня так просто ручьями лилось. Итак, я выложил ему свои аргументы, как делал уже черт знает сколько раз в тот год; правда, здесь, очевидно, не могло быть и речи о том, чтобы запустить его в Россию нашим агентом. «У вас есть следующий выбор, – сказал я ему. – И выбор этот должны сделать только вы и никто другой. Оставайтесь на Западе, и мы обеспечим вам – в разумных пределах – приличное существование. После соблюдения необходимых формальностей, результатом которых должно стать ваше согласие сотрудничать с нами, мы поможем вам начать новую жизнь, обеспечим новое имя, изоляцию, определенную сумму денег. В противном случае вы можете ехать домой, где, я думаю, вас расстреляют или отправят в лагерь. В прошлом месяце они отправили туда Быкова, Шура и Муранова. Ну, а теперь не назовете ли вы мне свое настоящее имя?» Что-то вроде этого я ему сказал, после чего сел, вытер пот и стал ждать, когда он скажет: «Да, спасибо, я согласен». Но он не сделал ничего подобного. Он не стал разговаривать со мной. Он просто сидел, маленький и неподвижный, под большим неработающим вентилятором и смотрел на меня своими насмешливыми карими глазами, положив перед собой руки. Они были все в мозолях. Я, помню, подумал, что надо бы спросить его, где это ему пришлось так много ими работать. Он держал их вот так, расслабив и положив на стол ладонями кверху и слегка согнув пальцы, будто они все еще были в наручниках Парнишка-официант, подумав, что этим жестом Смайли хочет показать, что ему чего-то не хватает, снова неуклюже заковылял к столу, и Смайли снова заверил его, что все настолько замечательно, что лучше быть не может, и особенно его изумляет изысканный букет вина. Он и вправду хотел бы узнать, где они его откопали. Наконец мальчик отстал, ухмыляясь и потешаясь про себя, и стал смахивать своей салфеткой пыль с соседнего стола.
– Именно в этот момент, я думаю, меня начало охватывать это странное предчувствие неудачи. Жapa меня окончательно доконала. Смрад стоял невыносимый, и я помню, что сидел и тупо слушал, как капли моего пота выбивают дробь о железный стол: к а п , к а п… И не столько, наверное, молчание, сколько его физическая неподвижность начала действовать мне на нервы. О, я знал массу перебежчиков, которые не торопились заговорить! Те, кого всю жизнь учили быть скрытным даже со своими ближайшими друзьями, должны пройти через немыслимые муки совести, прежде чем открыть рот и выдать секреты своим врагам. А еще мне вдруг пришло в голову, что тюремные власти могли из любезности к нам «обработать» его перед тем, как привести ко мне.
Они, конечно, уверяли, что не делали этого, но кто может знать наверняка?
Итак, первоначально я отнес его молчание на счет психологического шока. Но эта неподвижность, эта подчеркнутая напряженная неподвижность говорила мне о чем-то совершенно ином. Особенно, если учесть, что у меня внутри все так перемешалось: Энн, удары моего сердца, действие жары и долгого путешествия…
– Могу себе представить, – тихо заметил Гиллем.
– Правда? М-да… То, как человек сидит, говорит о нем красноречивее всяких слов, это тебе может подтвердить любой актер. Мы сидим сообразно нашему характеру – развалившись, широко расставив ноги. Мы отдыхаем, как боксеры в перерыве между раундами; мы беспокойно ерзаем, сидим нахохлившись, закидываем ногу на ногу, потом снова вытягиваем ноги, теряя терпение и выдержку. Герстман же не делал ничего подобного. Его поза оставалась непоколебимой; его маленькое угловатое тело было похоже на каменистый утес; он мог бы так просидеть целый день, не дрогнув ни единым мускулом. В то время как я, – прервав свой рассказ неловким смешком, Смайли еще раз попробовал вино, но, увы, от этого оно почему-то лучше так и не стало, – в то время как я не знаю что готов был отдать, чтобы передо мной на столе что-нибудь оказалось: документы, книга, доклад… Пожалуй, я довольно беспокойный человек, суетливый и неугомонный. Во всяком случае, тогда я это ощутил особенно отчетливо. Я чувствовал, что мне не хватает какой-то философской умиротворенности. Философского взгляда на вещи, если угодно. Моя работа угнетала меня гораздо сильнее, чем я это осознавал; даже сейчас, подозреваю, я не понимаю этого до конца. Но тогда, в той вонючей камере я почувствовал неподдельную обиду. Мне показалось, что вся ответственность за победу в «холодной войне» вдруг целиком легла на мои плечи. Разумеется, это была полная чушь, просто я был измотан и немного болен. Он снова выпил.