Ежи Сосновский - Апокриф Аглаи
Я понимаю, что это идиотизм, поскольку эти две биографии взаимоисключаемы. Если я действительно видел ее в нескольких экземплярах на том складе, то проститутки из Гдыни не могли ее знать. Но когда так страшно тоскуешь, когда тебе кажется, что и дня больше не проживешь – уже даже не без этой женщины, а без надежды на встречу с ней, то хватаешься, что называется, за соломинку. За деньги, что оставались в баре, я купил пианолу, чтобы напоминала мне о моем возлюбленном автомате; еще хватило подшиться и купить билет до Гдыни. Да, я, разумеется, заявил об ее исчезновении в милицию, с горечью припомнив, как тот мусор гордо втолковывал мне, что у нас не Нью-Йорк и всех преступников ловят. Я понимаю, что это не имело смысла, поскольку не американцы ее украли, а просто советские свернули эксперимент. Кстати сказать, прошло немножко больше трех лет. Временами я с сожалением думал, что если бы на ее вопрос, когда я уже не смогу вернуться на сцену, я ответил бы не через три, а через десять лет, то она до сих пор была бы со мной.
В Гдыне я провел несколько месяцев и познакомился со всеми портовыми и гостиничными шлюхами, включая и ветеранок, дающих в подворотнях, и знаешь, они выслушивали меня с пониманием, потому что я, видно, не был первый, кто вел поиски; они не раз хвастались мне, что некоторые мужчины по-настоящему влюбляются в них, но помочь мне ни одна не могла. А у меня не было даже снимка. Я никогда не фотографировал ее. В доме фотоаппарата не было, не знаю почему, и вообще за эти четыре года мне ни разу не пришло в голову сфотографировать ее. Ах, нет! Как-то на именины я захотел в подарок фотоаппарат, но она поморщилась, дав понять, что ей не нравится, и я уступил. Я во всем уступал ей, больше, чем матери, причем без принуждения, а с какой-то собачьей готовностью. Хэл как-то сказал, что ее кожу чем-то специально напитывали, да и эта ваниль, как сам понимаешь, тоже была химия. Но чем, я уже не помню. Я постепенно утрачивал надежду, но постепенно и привыкал, к тому, что ее нет. Я снимал комнату, и надо было на что-то жить. И тогда – ты не поверишь – я встретил на улице Барбару.
Оказалось, что она скрипачка в Музыкальном театре и что там ищут концертмейстера. Дома я все-таки немножко играл для собственного удовольствия, и этого оказалось вполне достаточно: меня взяли. Впрочем, не знаю, может, это Барбара мне сделала такую протекцию. Я начал вести в меру нормальную жизнь. В меру. Пришлось заново учиться общаться с людьми, придумывать что-то на тему, чем я занимался после окончания учебы. Принимать к сведению, что они чего-то от меня хотят, что надо вновь быть с ними предупредительным, уступать им. Напрягаться, делать реверансы. Понимаешь? Лучше всего относилась ко мне одна странная знакомая, она как-то заговорила со мной на улице, мы с ней перекинулись словом, потом несколько раз встречались, она как-то симпатично, хорошо смотрела на меня, хотя сама была не слишком красива. Впрочем, может, она была и красивая даже, но после Лильки… Я вполне мог переспать с ней, знаешь, встреча на одну ночь, но эту, похоже, такое не интересовало, да и меня тоже. Так что я был достаточно пассивен, и она, видимо, это почувствовала, потому что однажды взяла и не пришла на свидание в кафе. И общий привет.
Я до того оттаял, что даже позвонил Люсе, чтобы узнать, как чувствует себя мама. Люся разговаривала со мной как с последней сволочью, ругалась больше обычного, но трубку все-таки не бросила, и я был ей благодарен за это. Как-никак я утратил право выпендриваться. Я узнал, что мама болеет, но видеть меня, вероятней всего, не захочет. Я подумал, что надо будет в выходные посетить ее, не можем мы относиться друг к другу как враги. Возможно, я испугался, что она не простит меня перед смертью. Понимаешь, сейчас мне очень трудно определить, что я тогда чувствовал, а что теперь приписываю себе задним числом. Но я так и не поехал в Варшаву. Тогда мне это было еще слишком тяжело.
С Барбарой я незаметно подружился. У нее был муж, двое детей, она растолстела, и временами мне не верилось, что столько лет она была для меня причиной таких мучительных и возбуждающих воспоминаний. Как-то мы сидели после премьеры, она была уже здорово под мухой, ну а я трезвый, поскольку подшитый, и чувствовал я себя таким несчастным, что расчувствовался и стал рассказывать ей, правда весьма осторожно, как я смотрел на нее, словно на икону, – так я это определил. И представляешь себе? Она расхохоталась, страшно громко, потому что стала вульгарной бабой, и объявила мне: «Адам, да я в ту пору зациклилась на сексе и переспала с половиной Академии, тебе достаточно было только руку протянуть. Твоя мама, наверное, знала об этом, потому что иначе я не очень понимаю, зачем она попросила меня играть вместе с тобой. Но ты был такой скромник, а потом непонятно почему надулся».
А я и не знал, что мы репетировали этого Шимановского по инициативе матери, и, кстати сказать, не очень-то я верю, будто моя мать была способна подсовывать мне женщину. Но я был потрясен этим признанием Барбары; знаешь, это ужасное чувство, когда за что ни схватишься, в руке у тебя оказывается говно; в ту ночь я пошел на прогулку по пляжу в сторону Орлова, бродил несколько часов и вдруг подумал: «А что я, собственно, тут делаю?» Был январь восемьдесят девятого, я уже больше полугода торчал в Гдыне, и было совершенно ясно, что Лили я тут не найду, что она, вероятней всего, никогда здесь и не бывала, а заодно до меня постепенно стало доходить, что непонятно, чего, собственно, я ищу, но словно я был обречен думать в двух направлениях одновременно, мне пришло в голову, что, возможно, она ждет меня в той нашей квартире на Желязной, от которой у меня все время сохранялись ключи, хотя за найм я не платил, поскольку не знал – кому. На следующий день я объявил в театре, что увольняюсь, доработал до первого и возвратился в Варшаву.
Но тут никого не было, и сразу же после возвращения я узнал, что мама умерла. Похоронили ее без меня; после я говорил с Люсей, изображал гордого, сказал, что жилье у меня есть, из-за родительской квартиры я жопу драть не буду и вообще ничего мне не нужно, единственно, я хочу забрать отцовское кресло. А после матери я все оставляю ей. Люся по своему обыкновению сказала мне что-то вроде: «Ну ты, мальчик, вообще охренел», – но я уперся на своем; в сущности, мне было страшно плохо, оттого что я не успел помириться с матерью, только Люся тут была ни при чем. Я перевез кресло на Желязную. Потом, правда, у меня начались хлопоты, потому что внезапно оказалось, что дом идет на снос, а у меня не было денег снять квартиру, в которой поместилось бы все, что я хотел забрать, то есть пианола и кресло. Зарабатывал я мало, работал в Доме культуры. Ладно, это долгая история. Да и не важно.
Спустя некоторое время мне удалось устроиться в ансамбль, который ездил с концертами по школам: один трепло-лектор и музыканты, которые делают обзорный концерт от Баха и Моцарта до Грига и Равеля, ну а дальше – стоп, потому что невозможно детей пичкать Онеггером[61] и Кейджем;[62] нас и так мало кто слушал. Но сказать по правде, иногда случалось играть и по частным приглашениям, нет, не на свадьбах – это уже было начало девяностых, и нувориши устраивали приемы с оркестром, ну и, как сам понимаешь, на этом мы больше всего зарабатывали. Так продолжалось до прошлого года.
Нас пригласили в школу, где мы сейчас с тобой преподаем. Мы должны были дать концерт, а у меня что-то случилось – я уж толком не помню – с часами, они все время останавливались, и я боялся опоздать; к тому же я изо всех сил старался не рассыпаться окончательно и приходить вовремя: для меня было исключительно важно. В тот раз я пришел слишком рано. Вообще у меня случился небольшой шок: я поначалу не обратил внимания, но это же была та самая улица, где находится военный комиссариат, и попытка похищения происходила метрах в ста от школы, не больше; короче, меня это расстроило, к тому же страшно хотелось курить, а на улице лил дождь. Понимаешь, еще идет урок, никто на меня внимания не обращает, уборщице я объяснил, что должен здесь играть, и стал искать местечко, где можно спокойно покурить. Я дошел до спортзала. Знаешь? К тем дверям, что ведут вниз, в подвал. Догадываешься, да? Проверить я не мог, они ведь заперты. Но я знал. Понимаешь? Потому я и перешел сюда работать. Чтобы быть рядом с ней. Рядом с ними. Потому что там лежат они. Куски меня…
19
Если бы Адам поведал мне это не в субботу вечером, а в какое-нибудь другое время… Если бы мы были сильней или для разнообразия менее пьяны, то есть уже не способны к согласованным действиям или способны к их критической оценке… Но мы оба как раз находились в идеальном состоянии, чтобы я мог ему сказать:
– Адам, вообще-то я считаю, что ты малость спятил, и если ты думаешь, что из-за того, что ты тут нарассказал, я стану относиться к Беате хуже, чем она того заслуживает, потому что ты внушаешь мне, будто она тоже очередной эротический киборг, то на это лучше не рассчитывай. Но я скажу тебе еще вот что: хватит этого многолетнего траура по кому-то, кто был неведомо кем, но сделал тебя несчастным. Поэтому ты сейчас встанешь, пойдешь за мной в школу, и мы попробуем уговорить ночного сторожа открыть нам дверь в подвал около спортзала, чтобы ты убедился, что там ничего нет. Ну, может, кроме аккордеонов, потому что о них я тоже слышал.