Конец Большого Юлиуса - Татьяна Григорьевна Сытина
«Герасим Николаевич, вы верите, что можно разлюбить близкого человека за то, что он совершил плохой поступок? Я не верю. Если люди так говорят о себе, они лгут другим. Если человек так думает, он лжет себе.
Я пришла, потомку что люблю мою мать.
Может быть, ей еще можно помочь. Ведь преступлений она не совершала. Просто — безвольный, несчастный человек, не сумевший построить свою жизнь.
У моей мамы есть один «пунктик».
Первый ее муж, некий Кирилл Мещерский, был во время нэпа ужасно богатым. Я так и не поняла, чем он занимался, — иногда мама говорит, что он адвокатствовал, иногда называет его инженером. Но она глубоко убеждена, что жила по-настоящему только в тот период, когда была его женой. «А после, — говорит она, — я не жила, а существовала…» Даже меня назвала в его честь Кирой. Дурацкое, кукольное имя, терпеть его не могу.
Вся беда в том, что моя мама была очень красивой. Такой красивой, что смотришь на ее старые фотографии и не веришь, что это изображение обыкновенной женщины. Похоже на картину. А больше, Герасим Николаевич, у нее за душой ничего не было и нет: человек она мелкий, вздорный, несправедливый. Может быть, нехорошо так говорить о матери, но правда есть правда!
У мамы было много мужей. Мой отец самый порядочный. Он командовал артиллерийским полком и погиб в войну под Варшавой. Они разошлись, из-за мамы конечно, когда мне исполнилось три года. Каждый раз, когда папа приезжал в Москву, он заходил к нам, несколько часов молчал, потом прощался с мамой, и я шла его провожать. Вы знаете, он всегда мне показывал в Москве что-нибудь интересное. Однажды повел к своему другу в Ленинскую библиотеку, в отдел рукописей. Папа уехал, а я до сих пор все хожу к его другу, только уже домой. Он старейший реставратор рукописей, вот я к нему приду, он меня посадит в уголке, даст лупу, какую-нибудь книжку необыкновенную, и я часами рассматриваю рисованные буквы, заставки, иллюстрации, сделанные много сотен лет тому назад человеческими руками, а он мне рассказывает об этих людях так, словно жил с ними. А еще один раз папа повел меня к преподавательнице консерватории, и у нее тоже я бываю до сих пор, хотя у меня нет способностей к музыке. Просто прихожу и слушаю, как она играет. У нее в квартире много цветов, мало мебели и всегда люди. У меня там на подоконнике есть мое место, и она ничего туда не ставит, а я прихожу, забираюсь в амбразуру с ногами, слушаю, смотрю на Москву, и так не хочется потом идти домой!.. Ездили мы с папой на завод «Машиностроитель» к мастеру, у которого он когда-то работал слесарем, и они однажды летом взяли меня с собой в деревню до самой осени. Ездили еще к разным папиным Сослуживцам, и всюду с ним было интересно и хорошо. Перед тем как со мной проститься, папа вел меня в магазин, чтобы я выбрала себе подарок. И с ним я всегда выбирала что-нибудь очень красивое. Я рада, что папа разошелся с мамой, вторая его жена хорошая женщина, а мама бы его задергала. С ней никто не может ужиться, вот только я да последний муж, и то потому, что не живет с ней в одной квартире…
И мне и маминым мужьям жизнь испортил Кирилл Мещерский.
Как это происходило? А вот как.
Если мама получала деньги, пересчитав, она всегда повторяла, что это жалкие копейки, а вот деньги ей приносил только Кирилл. Тысячи! Если она покупала пальто, то обязательно произносила при этом, что Мещерский сорвал бы с нее эту жалкую тряпку. При Мещерском она носила только драгоценные меха! При Мещерском у нее была дача в Ялте, бриллиантовые серьги, машина — и так без конца, по каждому поводу нам, то есть мне и маминым мужьям, в укор упоминался Мещерский.
Как мы все это терпели? Знаете, не обращали внимания. Шутили, огрызались. Мы считали это маминой странностью. Бывают же люди с причудой? И, конечно, все мы убеждены были, что мама больше сочиняет о Мещерском. Так, для куражу, для хвастовства!
По-моему, он был порядочной дрянью. Уверял маму, что жить без нее не может, а в двадцать шестом году уехал за границу будто бы в командировку и не вернулся. Отвратительный тип!
К сожалению, он маме писал время от времени. А она носилась с каждым письмом его по полгода — до нового! Иногда с оказией он присылал тряпье, над которым мама тоже чуть ли не плакала от восторга.
Беда была в том, что с годами у мамы культ Мещерского не угасал а, наоборот, разгорался. Она стала утверждать, что скоро они соединятся. Он осуществляет какой-то сложный план, в результате которого они будут вместе. Так он писал. Правда, как это случится, — мама ли поедет к нему, он ли вернется в Советский Союз, — говорилось туманно. Но соединятся уже до конца жизни. От мамы он просил одного — верить ему и ждать!
Она от таких писем голову теряла! А тут еще раз в полтора-два года появлялись от него люди с приветами, письмами и посылками. Все это были наши, по их словам, советские люди и с Мещерским встречались, будучи в командировке за границей.
Если бы вы знали, Герасим Николаевич, какие это отвратительные люди! Шутят, а глаза холодные, недобрые, подлизываются к маме, а не уважают ее, я же это все вижу! Появятся, зайдут несколько раз и исчезнут.
А мама как будто слепая! Она ничего не видит, не слышит! Достаточно появиться на пороге какому-нибудь проходимцу и сказать, что он от Мещерского, как мама тает и готова на коленях стоять перед ним!
Но даже не это самое тяжелое! Дома у нас стало страшно, как будто кто-то смертельно болен и все ждут его смерти…
Я бы давно ушла, но мне жалко маму, Герасим Николаевич! Она очень изменилась, дергается вся, не спит по ночам, все время принимает аспирин! В последнее время мы живем, как на железнодорожной станции. Мама перестала заниматься хозяйством. Мы не ремонтируем квариру, мы питаемся всухомятку, мы живем так, как будто все, что с нами происходит, — это начерно, а вот скоро начнется совсем другая, новая, настоящая жизнь. Какая? Чего мама ждет? Я пробовала с ней поговорить, она не слушает, она кричит мне, что я ограниченное тупое существо и не способна ее понять.