Арсений Замостьянов - Шпион против майора Пронина
— Хочешь сказать, что я превращаюсь в беременного мужика? Жаль, что Агаша уснула. Она бы заливисто над этим посмеялась.
— Ну, извини, может быть, это действительно пошловатая метафора. Но уж больно привязчивая. Но писать тебе действительно необходимо. Поверь старому графоману.
— Ты не графоман, Лев Сергеич. Ты талантливый писатель, которого я знаю с двадцатых годов. Только недавно перечитывал твой старенький роман «Болтовня». От начала до конца перечитал.
Овалов покраснел — уже не только от коньяка, но и от смущения.
— После Толстого писать по-русски прозу — это, конечно, бесстыдство, — забормотал писатель. — Мне свои книги и раскрывать-то страшно! Вот так перечитаешь «Холстомера» или «Казаков» — и ахнешь. Зачем мы вам нужны?
Пронин повелительно поднял палец:
— Прекратите, Овалов! Толстой — титан. Такие рождаются раз в пятьсот лет, если не реже. Гомер, Сервантес, Шекспир и Толстой. Все. Это естественно, что после такого титана все литераторы, пишущие по-русски, попадают в его тень. И выглядят в ней пигмеями. Но это неправильный ракурс! Каждому времени нужны писатели. И уровень советской литературы меня вполне удовлетворяет. На фоне Толстого — жидковато, это да. На фоне любой европейской литературы — в самый раз. И ты нам очень нужен, как вдумчивый писатель, деятельный комментатор эпохи. Наконец, я считаю тебя настоящим чекистом. Внештатным, разумеется. Но куда более талантливым, чем большинство моих коллег. Заслуг-то у тебя поболее, чем у любого нашего генерала. Сколько людей, прочитав книги Овалова, становились настоящими борцами, патриотами СССР! Ты лучше всех вдребезги разбивал небылицы ненавистников Лубянки. Наша фирма — одна из самых сильных в мире. Мы работали с 1918 года, редко зевали, еще реже дрыхли, и нам удалось с нуля ее создать. Не так давно начали, а уже грозные! Поэтому и врагов у нас хватает. Нас боятся и ненавидят. Они все готовы положить, чтобы только навести тень на плетень. Чтобы советские люди возненавидели своих чекистов. Они изобретательны. Я говорю и об иностранцах, и о продуктах отечественного производства. Многие спелись для этого черного дела! А ты со своими рассказами для всех врагов — как кость в горле.
— Это точно. Идет борьба за сердца людей! Борьба миров.
— Поэтому они и не дают тебе дышать. Ниже пояса бьют. Тот донос на тебя в начале войны, когда я не мог помочь…
— Не вспоминай.
— Но и забывать нельзя. Злейшие враги советской власти умеют притворяться ее самыми преданными слугами. Это они строчили доносы на честных коммунистов. Они и теперь не стали простодушнее. Только теперь они притворяются не верными сталинцами, а эдакими декабристами, борцами за свободу.
— За свободу слова…
— Вот именно. Теперь они спекулируют именно этой мануфактуркой. И тебя бьют с другого фланга. Вы теперь — ретроград, мамонт. Приспешник сталинских жандармов и прочее. А когда тебя отправляли по этапу, они клеймили Овалова как антисоветчика и делали комсомольскую карьеру. Вот так, друг ситный. А ты говоришь — в современном мире не будет места шпионажу. У каждого фасада есть изнанка, а у каждого респектабельного костюма — подкладка.
— Ты веришь в теорию заговора?
— Какие скучные, высоколобые слова! Я не верю в теорию, я вижу практику заговора, который не имеет конца. Бесконечный заговор!
— Как перманентная революция!
— Как перманент на голове товарища Троцкого! — ответил Пронин, гримасничая. — На этом фронте не бывает окончательной победы. Моя задача — приостановить врага и обеспечить продвижение наших сил. Этому посвящает свою жизнь шпион майор Пронин.
— Паршивое слово — шпион.
— Ну, это ваша вкусовщина, дорогой писатель. Обыкновенное слово. Бомарше был шпионом. Дефо, который придумал Робинзона Крузо, а вместе с ним и всю современную цивилизацию — тоже шпионил. И граф Сен Жермен. Главное, на кого вы шпионите. Я предпочитаю шпионить за прогресс и против одичания. За дело моей партии и против ее врагов.
— Есть такое авторитетное мнение, — заметил эрудированный писатель, — Что профессия шпиона становится неактуальной после изобретения массовых газет, радиовещания и телевидения.
— Ерунда! Наша профессия как раз начала расцветать, когда появились эти самые общенациональные газеты. Чем больше будет средств массовой информации — тем сложнее и нужнее станет моя профессия. Радио, телевидение — все это великолепные арены тайной войны. Будут и новые изобретения — какие-нибудь особые радиоприемники, связанные с космосом. К ним пишущие машинки приставить — и можно будет писать, выуживать информацию из электронной машины. Переписываться с друзьями и врагами в кибернетическом пространстве. Так будет. Но спрос на шпионов только возрастет.
Пронин подошел к ореховой книжной полке, достал старенький французский том.
— Политика — это Талейран. Помнишь, как он говорил? — Пронин нашел нужную страницу, а на странице сразу нашел фразу, отмеченную карандашной галочкой на полях. — По-французски читать не буду, произношения у меня нет. В русском переводе это звучит так: мы победили! А кто — мы — я скажу вам позже. Вот так говорил Талейран. Недурно? Самые точные пророчества — это пророчества после события. И — хорошая мина, хорошая мина всегда.
— И тебе нравится эта карусель?
— Нравится. Потому что я играю по своим правилам. Я не Талейран. Мой принцип: капля камень точит. Я не знаю, каким будет наше государство завтра. Песок истории быстро меняет мозаику. Но сегодня я все отдам для того, чтобы советская власть стояла прочно.
— А ты не уверен в ее прочности?
— Абсолютно прочных материй в истории не бывает. Все зыбко, успокаиваться нельзя. История хохочет над теми, кто уверен в будущем. Мы стоим на вахте, нам дано время. Мы за него отвечаем. А завтра… В 1904 году Российская империя выглядела солидно. Кадетские корпуса, бравые офицеры, религиозное поклонение царю — пускай и не повсеместно. Многое прогнило? Это правда. Но и в прогнившем состоянии империи существуют десятилетиями, а иногда даже возрождаются. Ты только представь меня жандармским генералом 1904 года. Я бы излучал верноподданнический апломб. А уже в 1905 году все было кончено. Несколько ошибок, легкий циклон, какие-то люди на Красной Пресне. И все! И любой из нас уже мог за стаканом дешевого портвейна предсказать распад империи. Вопрос состоял только в одном — кто уничтожит монархию, эсеры, кадеты или большевики? Это преферанс. Куда ляжет пиковая десятка? Кому придет? Десятка — даже не туз! Вот пришла это разнесчастная десятка не тому игроку, который справа от тебя, а тому, который сидит слева. И все, твоя игра не состоялась. Ремиз! И, может быть, пуля в лоб. Почему десятка сыграла против нас? То ли это воля случая, то ли ловкость шулера. То ли твой неправильный, опрометчивый расчет — слишком осторожный или чересчур рискованный. Вот тебе двадцать один вариант развития событий. А ты говоришь — уверен ли я в прочности советской власти.
Пронин засмеялся. Овалов так никогда и не понял, чему он так заразительно смеялся в середине этой тирады? А Пронин не объяснял. Просто хохотал. А потом хлебнул кваску, на мгновение умолк и продолжил лекцию:
— Мы умеем прогнозировать ситуацию задним числом. Просто мастера по этой части! Вот и я тебе скажу, что были дни, когда звезда на Спасской башне пошатывалась и никто не был уверен в победе.
— Осень сорок первого?
— Осень сорок первого… — тихо повторил Пронин. — Над тобой тогда уже сгущались тучи. А я метался между Москвой и Ригой с частыми визитами в Смоленск и Минск. А однажды меня на два дня занесло на самый Дальний Восток. Как ты понимаешь, по служебной, а не личной необходимости. Хуже всего было в Москве. Представь себе… Ничего нет страшнее паники. По крайней мере, я ничего не видал страшнее тех позорных дней страха.
У Овалова екнуло сердце: Пронин никогда не рассказывал о первых днях войны. И о последних месяцах мирной жизни. Вроде бы он с первых дней был направлен в Прибалтику. Рижскую одиссею с медной пуговицей Овалов знал назубок. Но ведь чем-то он занимался и до Риги! Больше всего Лев Сергеевич боялся вспугнуть Пронина. Одно неверное слово — и майор прекратит воспоминания или уйдет в рассуждения на какую-нибудь другую зубодробительную тему. А Овалов страстно хотел узнать именно о первых днях войны — об этом совершенно секретном периоде жизни майора Пронина. Впрочем, разве бывали в жизни Пронина несекретные периоды? Но начало войны — это все-таки исключение из правил. Совершенно секретно, самая-самая особая папка — под таким грифом в памяти Пронина хранились те дни. И почему он вдруг решил пооткровенничать? Неужели в нашей современной реальности Иван Николаевич Пронин нашел некие аналогии с 41-м годом? С его самыми позорными (а Пронин сам признал их таковыми!) и самыми страшными днями.