Эльчин Гасанов - prose_contemporary
– Я не понял. А придумать новый запах не риск? Что ты людям хочешь доказать? Это же тоже революция.
– Это не революция. А если и да, то культурная революция. А вот твоя идея – это бунт.
– Во первых, это не бунт. Я просто разыщу последний сон Мохаммеда.
Страшный это сон. Это ужасно! А во вторых – да, это очень стремное дело.
Но я хочу быть очень богатым человеком. Ведь ты пойми, есть богатые люди, а есть те, кто хочет быть похожим на богатых, косит под них. Если у тебя есть совесть и есть ум, то от чего-то одного из двух надо как можно скорее избавляться.
Надоело быть просто в шкуре богача, хочется ощутить реальную силу денег.
А это может дать только идея. И я ее нашел. Твоя идиллия о запахах не в моем стиле, мне подавай экстрим!
После паузы.
– Слышь, у меня совершенно новая идея, у меня фантастическая идея.
Просто прелесть! – завопил Сулейман.
– Ну вот, начинается. Так, теперь что ты придумал?
– Ты сначала выслушай меня внимательно. Не скромничай. Скромность – это путь к неизвестности!
Во – первых, вариант с записями Мохаммеда остается в силе. Это точно.
Время еще есть. Нам через две недели обещал же сам Гимо. Но сейчас у меня созрел новый план. Подожди, стоп! (Обернулся по сторонам). Исаак, милый, послушай и пойми меня. Мне не нравиться Офра. Надоела уже мне она (шепотом). Ты понял меня?
– Нет, не понял.
– Ну (опять оборачивается), ты понимаешь как тебе это сказать – (Приблизился корпусом к Сулейману) Говори как тебе удобно.
– В том и дело, что я хочу ребенка. Я иметь хочу свое наследство.
– Ну? И?
– Да, но я хочу иметь его от своей родной сестры. Понимаешь? От Офры.
Зачем на посторонних мне жертвовать свои силенки? И будет свой ребенок, как никто. Брат с сестрой – его родители. Вон это как!
– Ну и тварь же ты, Сулейман. Слушать мне тебя противно. И дальше что?
От меня то что ты хочешь?
– Зачем тварь? Зачем тварь? Дело в том, что Офра не дает мне! Откалывает меня.
– И правильно делает. – (Опустив голову) Понимаешь, брат, если она мне отказала, то такая сестра мне не нужна. Понял ты? Ну у меня есть капли, такие простые каплиих можно накапать в чай или вино, и выпив их, человек спокойно умирает. Безболезненно. – (Стуча глазами) И что? Я не понял, к чему ты это?
– К тому, что Офра уже изжила себя. Возомнила из себя богиню, царицу. Ее надо отправить на тот свет. Но она тебе верит, а мне нет. Поэтому если можешь, накапай ей капли.
Исаак не сразу понял, но когда понял, то стал коричневым. Привстал, подошел вплотную к Сулейману, взял его за ворот, и ударил сильно по лицу. Сулейман на землю рухнул, схватив лицо руками, начал кричать. -Ааааты чтоэээээээ!!!
Исаак подбежал и несколько раз стал бить его ногами в живот и спину.
Сулейман валялся на земле, переворачивался, стараясь защититься от удара. Все больше понимая его гнилое нутро, Исаак раздражался еще сильнее.
– Ах ты паскуда, гомик хренов, проклятая педрила! Сучара! Значит, ты хочешь убить свою родную сестру? Причем моими руками? Получай, подонок!
– Исаак, умоляю тебя. Не надо. А как же братство? Я дам тебе три тысячи баксов! Прямо сейчас отдам, только не бей меня!
– Умри, падла! Ты то, чего быть не должно!
Кулаком ударив сильно Сулеймана в лоб, и отшвырнув его в сторону, Исаак немного успокоился, и молча вышел из кафе, спустился к лужайке.
Посмотрев ему вслед, Сулейман процедил сквозь зубы:
– Ты сохранил мне жизнь, и я живу, а это – главное. Спасибо и на том.
Да, есть кайф в последней стадии приниженности. Есть там кайф! Когда меня насилуют в попу, дают мне в рот, и плюс еще и бьют, калечат кулаками, швыряют в сторону, унижают, оскорбляют, то я кончаю, наслаждаюсь, и у меня от этого эрекция. От любви до ненависти – один шаг, и обратно тоже не больше. Вот!
Сулейман завидовал Исааку страшно. Даже чисто анатомически Исаак вызывал у него зависть, а уж тем более его размеренность, уверенность, степенность раздражали Сулеймана дико. Но в том то и дело, что последний свою зависть умело скрывал, маскировал, со стороны было не заметно, какие мерзкие чувства питает этот российский араб к еврею.
Исаак начал молча бродить по берегу реки. Он вспомнил свое детство, вспомнил стихи, которые в детстве слышал не раз.
"Мы были рабами! Мы были! Мы были!''И вдруг позабылиСвой ужас они;Они не слыхали в минутном забвенье,Как глуше, сильней задрожали ступениИ дрогнули робко они
11.
**Страница утеряна.
В детстве Исаак был тихий, покладистый очень. Когда мальчишки гоняли мяч, он читал газеты, просматривал журналы. Вообще, его детство было прелестное, яркое и сочное.
Он вспомнил свою бабушку – Рахиль, которая была подругой Мать Терезы.
Они были очень близки, как сестры. Но это было очень давно. Правда, раньше, точнее в молодости, Мать Терезу звали Гонча Боянджиу. Она была албанкой по национальности, родом из Югославии.
Но что больше всего Исаак запомнил, это то, как однажды бабушка, сидя у камина, рассказала, как Гонча Боянджиу, будучи 17 летней девушкой, рассердила одного мужчину. Не выдержав последний, швырнул в нее тяжелый утюг. В этот момент Гонча держала в руках 4 месячного малыша. И что же?
Она подставила этого ребенка под удар утюга. Утюг расчленил надвое маленький мягкий черепок малыша, он его разорвал, разворошил, как дыню, как арбуз, и малюсенькие мозги дитя вывалились на пол. Зато Гонча осталась жива, и в дальнейшем под именем Мать Терезы она принесла столько пользы религиозному миру. Э – эх
Исаак размышлял, думал, мучился, напрягал мозги Ему было трудно. Новые духи еще не готовы, надо ждать. И так всегда. Он внезапно вспомнил свои школьные годы, когда он учился в 7 классе в Ленинграде. Новый класс, новый круг. В коллектив он вписался не сразу.
Отношения с однокашниками складывались плохо. Под словом «плохо» он подразумевал удары в лицо и мелочи типа ногами в живот. Он своему новому классу жутко не понравился, он тут же это понял. Поэтому он решил дома посидеть недельку. Ему казалось, что голова перевешивает все остальное – так опухла. Не стал расстраиваться, жизнь длинная штука, «и да воздастся каждому по его делам и помыслам» – где-то он это читал, а может, сам придумал. Во всяком случае, его это успокаивало. Раздражало другое: почему-то справедливое возмездие обзывали злопамятностью.
Фридрих Ницше говорил «прощать и забывать, значит выбрасывать за окно сделанные драгоценные опыты», и был он с ним согласен полностью. Поэтому через неделю своеобразного больничного надел он белую рубашку, натянул улыбку и в школу пошел.
Если бы немецкий философ знал лично его, он бы им гордился. Потому, что в его уже маленькой голове начинал зарождаться план. Оставалось лишь прояснить некоторые нюансы, которые могли зависеть от внешних обстоятельств.
Через полгода Леха, Марат и Карен, которые в туалете избивали его ногами, были его лучшими друзьями. Наверное было нечто общее, что объединяло их. Безмозглые училки называли это жестокостью, и бесперебойно вызывали в школу их родителей.
Родителей Исаака не вызывали потому, что их не было в живых, а бабушка часто болела. Да ему вообще как-то все сходило с рук. У него не было ни одной четверки в четверти. Он учился лучше Тунунцевой (гордость школы).
Конечно же, он не мог быть гордостью школы, потому что если бы по поведению можно было ставить – единицу, ее бы ставили.
Хотя, он думал, что дело вовсе не в его поведении. Практически любому учителю по предмету он мог бы закрыть рот, и их это больше раздражало.
Воистину, в школах детей не учат, их дрессируют.
Но все равно ходить в школу ему нравилось. Во-первых, он любил наблюдать за людьми. А во-вторых, Фридрих Ницше, слова которого для него не просто пустой звон, имел на него серьезное влияние, и эти три подонка, которые теперь считали его своим закадычным другом, ему заплатят!
Аужинов, Вайле и Газарян – три ублюдка, которые были занесены в его черный блокнотик. Человеческие эмоции могут воспалятся и утухать, и только маленькие листочки бумаги, заполненные им лично, были для него истиной в последней инстанции. Ибо они не имели чувств, а значит – привязанностей, позорных прощений, сомнений и всякой другой ерунды, которая делает из человека тряпку. С ним не пройдут такие шутки.
По сути, он выполнял работу правосудия, хотя никто этого не ценит. Да ему и не надо, свой кайф получит он в любом случае. Меру наказания он уже выбрал.
Прокручивая события назад, он рисовал план, не имеющий ничего общего с гуманностью, совестью и здравомыслием в общечеловеческом понимании этих «ценностей». Для него гуманностью было равновесие, как в окружающем его мире, так и в нем самом.
И никак не могло оно наступить до тех пор, пока эти твари лопали себе пончики, не подозревая о том, что правосудие – когда больно и страшно.