Олег Шмелёв - Возвращение резидента
Брокману Михаил о своем открытии сообщать не стал.
Необходимо было срочно установить, действительно ли это хвост, а если да, то за кем следят.
Наутро Михаил, поглядев в щель между плотными шторами на улицу, увидел идущего со стороны вокзала вчерашнего провожатого. Тот, не останавливаясь, посмотрел на его окно, перевел взгляд на окно соседнего номера, где жил Брокман, — значит, успел установить, где обитает объект слежки. Но кто именно — объект?
После завтрака Михаил предложил Брокману прогуляться. Не успели они миновать миниатюрное здание вокзала, как он засек сухощавого. Вот, значит, какая система: этот доморощенный шпик центром своей паутины сделал вокзал. Что ж, правильно. Если люди приехали в Гштаад не на машинах, а на поезде, скорей всего они и уедут так же.
Теперь надо выяснить, к кому шпик приставлен.
Михаил похлопал себя по карманам.
— Черт, сигареты забыл.
— Кури мои, — сказал Брокман.
— Терпеть не могу, трава. — Брокман курил американские сигареты «Кент». Михаил предпочитал крепкие французские «Голуаз».
— Купим по дороге.
— Здесь «Голуаза» нет, а у меня еще два блока в чемодане. Иди, я тебя догоню.
Михаил вернулся в отель, поднялся в номер и вправду взял из чемодана пачку сигарет. Для верности посидел минут пять, а когда снова вышел, шпика не заметил. Он его увидел, когда догонял Брокмана. Сухощавый, услышав за спиной торопливые шаги, шмыгнул в стоявший при дороге продуктовый магазин.
Так. Значит, Брокманом кто-то сильно интересуется…
Они не успели уйти далеко — начался дождь, пришлось вернуться в отель. Сухощавый шпик проводил их, будучи, вероятно, уверен, что хорошо исполняет свою роль. Странно, что Брокман все еще не замечал слежки. Михаил не собирался раскрывать ему глаза…
Погода испортилась, и, кажется, надолго. Погода, что называется, не благоприятствовала горнолыжникам, начинавшим понемногу стягиваться в Гштаад: облака скрывали снежные вершины Бернских Альп, в долинах шли дожди вперемежку со снегом, часто туманы спускались с гор вниз, и днем в отеле зажигали свет.
Вот в такой пасмурный, туманный день и настал момент, которого терпеливо ждал Михаил Тульев. Вероятно, все же не от скуки развязался у Брокмана язык. Надо полагать, даже у самого ожесточившегося, органически неспособного на раскаяние, верящего только самому себе человека хотя бы раз в жизни возникает потребность излить душу. Набожные делают это на исповедях перед священником. Но Брокман, разумеется, в бога не верил, так же как и в дьявола, — он предпочитал верить своим хорошо тренированным мышцам, великолепной реакции и безотказному, содержащемуся в образцовом порядке оружию. Может быть, смутные воспоминания о матери, которая была очень набожна и во время воздушных налетов, когда они прятались в подвале — это было в Дюссельдорфе, — становилась на колени, шептала молитвы и каялась в каких-то своих смертных грехах, — может быть, толчком для внезапно прорвавшейся откровенности послужили именно эти полустершиеся детские впечатления, связанные с материнскими покаяниями и всплывавшие в безмятежно спокойной обстановке швейцарского курорта. Как бы там ни было, Брокман, лишь совсем чуть-чуть подталкиваемый к этому Михаилом, разоткровенничался и обнажил свое нутро, что называется, до самого дна, не утаив ни единого штриха своей страшной, несмотря на относительную краткость, биографии.
Исповедь состоялась в уютном теплом номере Брокмана, где они пообедали. Накануне вечером, возвращаясь с прогулки, Брокман поскользнулся на мокром осклизлом камне, подвернул ногу и слегка потянул связки. Вызванный хозяином отеля врач сделал ему массаж, растер больное место мазью «гирудоид» и наложил тугую повязку, велев дня два полежать в постели и гарантировав полное заживление. Поэтому и обедали в номере.
Брокман, в белом шерстяном свитере и серых лыжных брюках, лежал на кровати поверх одеяла. К кровати был придвинут столик, на котором стояло вино и ваза с жареным миндалем. Михаил сидел в кресле по другую сторону столика. Он курил и подправлял пилкой ногти.
— Давно хотел тебе сказать: что-то ты не очень похож на француза, — заявил вдруг Брокман вне всякой связи с предыдущим разговором, который касался различных травм, полученных собеседниками в прошлом.
— Видишь ли, — отвечал Михаил, — я француз только наполовину. Отец у меня русский.
Это и было толчком.
Брокман заложил руки за голову, полежал так, глядя в потолок, а потом начал свой рассказ, прерывая его лишь для того, чтобы отхлебнуть вина или прикурить.
Вот он, этот рассказ, записанный Михаилом на проволоку портативного магнитофона, лежавшего у него в кармане.
«Да-а, а у меня сам черт не разберется, кто я такой — в смысле национальности. Коктейль! Смотри сам, дед по отцу был, правда, чистокровный немец, а женился на шведке. Значит, отец стал шведский немец или немецкий швед, да? Мать была наполовину русская, а наполовину молдаванка. Кто же, выходит, я? Не понимаю, почему, но мать мне, сколько помню, все время твердила: ты русский.
Родился я в тридцать шестом году в городе Бердянске, на Азовском море. Там была небольшая колония немцев. Виноград разводили. Отец работал механиком, чинил трактора, где именно — сейчас уже не помню. Мать ухаживала за виноградником и растила меня.
Когда Гитлер захватил Украину, отец пошел служить в вермахт, а нас отправил к каким-то своим дальним родственникам в Германию.
Его приняли с помпой, мать рассказывала — в газете писали, что вот, мол, у фюрера везде есть верные друзья, готовые пожертвовать собой ради его святого дела, и вот вам пример — Иоганн Брокман, славный сын великого германского народа. И так далее — галиматья несусветная…
Отец попросился в танковые части и скоро дослужился до гауптмана.
Убили его в сорок третьем, на Курской дуге… Вот тебе и дуга! Всем офицерским вдовам трупы прислали — мы тогда уже в Дюссельдорфе жили, а моей матери никаких героических останков, сгорел отец в своем «тигре» получше, чем в крематории… Да-а, это я потом видел, как может гореть железо, а в детстве не верил…
Плохо помню, всего ведь семь лет было, но как мать голосила и причитала — это запомнилось.
И еще бомбежки. Союзнички долбали с воздуха старательно. Я после, как вырос, про войну читал, историческое. Про налеты на мирных жителей в книгах ничего не упоминалось, но я-то помню, как один раз завалило нас с матерью в каком-то подвале. Потом долго на зубах кирпичная пыль скрипела. А всех отцовых родственников убило…
Причитала мать — с ума сойдешь! Ока в сорок пятом умерла от рака легких, курила слишком много. И вот, представляешь, с сорок третьего, как отец в России накрылся, и до самой смерти долбила она мне: «Твоего папу убили большевики, помни об этом». Для чего ей это нужно было, не знаю.
И в школе учитель, грустный такой дядя, все в платок посмаркивался, тоже о красных толковал, о том, как сгубили русские лучших сыновей германского народа. Тихо так плакался, как бы по секрету, и все вздыхал, руками разводил. Но хочешь — верь, хочешь — нет, а на меня и тогда уже никакая агитация не действовала. Я был парень самостоятельный.
Когда мать умерла, я продал старьевщику наше барахло, купил пачку жевательной резинки и американские сигареты и поехал в Гамбург. Какая была у меня цель, не помню. И вообще три года после смерти матери я вроде бы и не существовал. Всю Германию исколесил, и милостыню просил, и где-то на ферме коров пас, и почтальоном работал в каком-то городишке. А потом попал в монастырский приют для сирот. Учили там понемногу и работать заставляли, табуретки делали, а жрать в столовую — строем. Год мучился, а потом сбежал. Год по Рейну на барже-самоходке плавал, приютил меня старенький шкипер. Гравий возили, песок, цемент — в общем, что попыльнее, но все же тот год хороший был, много чего я повидал. И главное, все время в дороге, сегодня здесь, завтра там. Хотел меня шкипер усыновить, но тут надоела мне баржа, списался на берег и правильно сделал. Не надо бы шкипера обижать, конечно, да что поделаешь — взял я у него сто марок на разжив. Украл, значит. Сначала думал, после отдам, беру взаймы, хоть и без спросу. А вспомнил про должок видишь когда — только здесь, в этом шикарном Гштааде, чтоб его туманы съели. Шкипер небось давно помер.
На реке сильно я вырос и крепкий стал. Как-никак все время на воздухе, пища простая, здоровая, работы хватало.
Шкипер по-английски свободно разговаривал, меня поднатаскал. И на мандолине учил играть, но это ни к чему.
И вот, значит, заявляюсь я с сотней в кармане в Мюнхен. Дело было летом, в августе, кажется.
Ясно, одичал на реке, первым долгом в кино. Какой-то американский боевик крутили. А после кино зашел перекусить в соседний бар. Пива взял. До того я ни разу ни пива, ничего другого не пробовал. А тут выпил две кружки… И так себя прекрасно почувствовал, прямо в рыло кому-нибудь дать захотелось.