Мастер Чэнь - Амалия и генералиссимус
И так далее.
— Тони, мое сокровище, — сказала Магда. — Ты только не переживай. Но тут что-то не то. Она что, любит девочек? Это бывает, конечно… Особенно если с гвоздикой.
— Стоп, — сказал Тони. — Это не Бин Синь. Это кто-то еще. Мужского пола, конечно. Блуждает один по аллее. А у этой девицы, значит, был другой знаменитый стих… у него еще каждая строфа кончалась так: ты понимаешь? Скажи, понимаешь?
— Тони, — сказала я. — Полковник Херберт. Пожалуйста. Вот этот стих, про смытые цветы. Я боялась, что вы не поэт, и его не найдете среди других, но сейчас у меня появилась надежда. Мне нужно все, что в этом стихе есть — и других его стихах тоже. Детали. А как насчет того, чтобы это перевести — не в рифму, конечно, но по смыслу? Чтобы у меня были эти переводы?
— Чего же проще, дорогая мадам де Соза. Можно и в рифму. Надо всего-то начать самому писать стихи. Да стихи, мне кажется, и вообще не переводятся. Особенно если они китайские. Вот тут, кстати, есть такая приписка: из стихов, написанных еще в Китае. Хм, и совсем конкретно — 1931, апрель, Ханькоу. Это же всего месяц назад. «Еще в Китае» — хм. А ведь это хорошая приписка.
— Именно так. Вот такие приписки, оговорки и прочее мне и…
— А перевод — м-да. Там очень хороши последние строчки: цветы золотого цвета бессмысленно двигались к водоворотам, которые образуются у канавы. Их как бы смывает, и они так вот движутся по течению.
— Бессмысленно — это как? — недовольно возразила Магда.
— А это такой иероглиф… Ну, покорно. Без размышлений. Как плавают цветы? Тут еще другой редкий иероглиф: водовороты, то есть эти воронки у канав — они не простые, а подвижные, как бы это сказать — веселые. Они журчат, и так далее.
— Веселые воронки — это хорошо, потому что от этого еще грустнее. Веселые воронки перед канавами — нет, у сточных канав…
— Стоп, — сказала я. — Цветы плыли знаете как? Бездумно. К веселым воронкам у этих канав.
— Браво, моя дорогая! Ты нашла ритм, ритм! Вторая строчка уже почти есть. А теперь в том же ритме — первую: цветы… золотого цвета, цветы золотые — и бездумные. То есть плыли бездумно. Па-рам-па…
— И плыли цветы золотые бездумно к веселым воронкам у сточных канав, — сказал Тони и сам удивился.
Все замолчали.
— Он есть, — сказала я, наконец, вполголоса. — Он поэт. У него есть имя — Приносящий Полет. Дай Фэй. Он существует.
Я встала, бросила взгляд в окно. На тротуаре, этажом ниже, китайский пуллер в конической соломенной шляпе перегородил всем дорогу, держа за жердины свою повозку на высоких колесах и гордо застыв для фотографирования. Снимал его какой-то европейский блондин лет тридцати, с азартом и удовольствием. Посетители синема вежливо обходили их, стучали шаги. Где-то я видела этого светловолосого человека, а впрочем — что тут особенного, не так уж много европейцев в городе. Каждый запоминается.
Я поняла, что страшно устала. И что надо бы вызвать из дома Мануэла, упасть на кожаные подушки моего авто — они издают в этот момент длинный свистящий звук — и закрыть глаза.
Из важных событий этого дня — а их, как потом выяснилось, было очень много — я помню еще разговор, также пересказанный Тони. Его собственный разговор с секретным господином Таунсендом, которого скоро лучшие люди города должны были почтить прощальной вечеринкой в Селангор-клубе. Его будут помнить, сказал Тони, за удивительную способность потреблять алкоголь разных марок в один присест. И заканчивать тем, с чего нормальные люди начинают — с шерри.
Тони признался, что ему пришлось сказаться еще большим инвалидом, чем он выглядел — а именно, пожаловаться на печень, почки и желудок одновременно. И, благодаря этому, получить право потреблять в разговорах с господином Таунсендом не больше двух виски. Магда одобрительно кивнула.
Разговор, как мне было доложено, складывался так: Тони поведал британцу о своих наблюдениях за тактическими особенностями войны в Китае — той, которую вели между собой бывшие командующие императорскими военными округами, а ныне «военные феодалы». Которых сегодня привел в относительное повиновение ни на что не годный, бездарный Чан Кайши. Оказывается, то была война бронепоездов. Первые из них пронеслись через несуществующую границу с Россией после тамошней гражданской войны, с оружием, снарядами и командами…
В ответ господин Таунсенд поинтересовался мнением Тони насчет последних новостей из подыхающей в депрессии Америки — про то, что там спущены на воду два новых океанских лайнера, «Президент Хувер» и «Президент Кулидж». Два кретина, сказал ему Тони, не страдавший болезненным патриотизмом. И господин Таунсенд заказал тогда себе еще виски — как всегда, подписав чит вместо живых денег — и выпил за здоровье Тони.
А еще, сказал Тони, видя, что я начинаю просто звереть, господин Таунсенд поведал секретную информацию — что у него не вышел на связь ценный агент, который должен был опознать здесь в лицо какого-то на редкость ускользающего агента Коминтерна, имевшего отношение к Франции.
Вот, значит, зачем здесь был нужен поэт Дай Фэй, поняла я — ему не требовалось разговаривать, достаточно было опознать кого-то и кивнуть. Франция. Томик Рембо. Все логично. Как и то, что глава секретной службы, болтающий на эти темы, просто должен был быть отправлен домой.
Тони в ответ рассказал ему, как он в Кантоне каждый день встречался с парой десятков ни от кого там не скрывавшихся людей Коминтерна, и прежде всего с Джорджем Брауном, он же Грузенберг, он же «русский Лафайет» — Михаил Бородин, главный советник доктора Сунь Ятсена. Гремящий голос, грива растрепанных волос, высокий и толстый, входил в комнату — и комната со всеми собравшимися переходила в его полное владение.
А еще Тони знал некоего Стивена, он же Стивенсон, он же У Тинкан, он же товарищ Сергеев, или Григорий Войтинский, так же как знал его жену по революционной кличке Нора. Они постоянно наезжали в Кантон из Шанхая. И еще видел множество подобного народа.
Господин Таунсенд расположился к Тони еще больше.
А что понадобилось агенту Коминтерна в этом нашем сонном городе? — подумала я.
— С лотосом сладкая каша, — повторил на прощание Тони, с горестным удивлением покачивая головой. — И плыли цветы золотые бездумно. М-да. Как мы живем, как живем… Надо работать, надо переводить стихи.
Я поняла, что ощущают мужчины, когда говорят: мне срочно требуется выпить.
Внизу, в баре, некий тамильский учитель некоей местной школы, и еще английский механик с железной дороги, спросили меня, не я ли имела на днях честь и удовольствие вести передачу на средних волнах с замечательной Магдой Ван Хален. И где она сейчас, нельзя ли ее увидеть и с ней поговорить.
Полчаса назад я сказала бы, что в городе Куала-Лумпуре рождается звезда, сейчас я призналась себе, что звезда уже родилась. Такова уж судьба собственника какой-нибудь газеты, театра или радиосообщества — если он хочет славы и почета лично для себя, ему надо избрать нечто другое, где не будет звезд.
Завтра у нас коктейльные танцы, напомнил китайский бармен, бросив незаметный взгляд на мои брезентовые одеяния с карманами.
В углу, под лестницей, сидел Джереми и мрачно пил бесплатную воду. Что, в каждом баре города здесь должна дежурить полиция? Или нечто важное намечается именно здесь?
И опять оно возникло, это чувство, что у меня для поисков не так уж много времени, как хотелось бы.
ПРИВЕТ ИЗ ЧИКАГО
Когда убивают человека, неважно кого, мир теряет на какое-то время цвет, запах, вкус. А также и смысл. Потому что человеку даже нельзя делать больно, если только он не у доктора.
Убийство произошло в тот день, когда я нашла, наконец, повод избавиться (хотя бы на вечер) от моего брезента и надеть довольно неплохое платье — желтое с черным. У него очень смело вырезанные большие белые манжеты, а столь же белый и подшитый такими же странными косыми углами морской воротник спускается вниз и превращается по дороге в длинный шарф.
Как же он меняется, этот мир. Беззаботный век, век гремящих джаз-бэндов и коротких платьев-туник, куда-то незаметно ушел. Бэнды, правда, так же гремят, да еще и пытаются делать это громче прежнего, но что-то в их музыке незаметно изменилось — люди научились ценить в ней грусть. Короткие платья исчезнувшего краткого века — а он был здесь, вот здесь, тот век, всего каких-то полтора-два года назад — эти платья кто-то еще носит. Хотя бы потому, что в переменившемся мире стало очень мало денег, и очень много людей, потерявших все, но еще не успевших сносить старые платья.
Но сломавшийся век добивает их без пощады, потому что новые платья стали другими, вместо коротких — длинными, беззаботная простота кроя ушла. Приходящие в мой новый дом в Джорджтауне журналы сообщают, что силуэт стал очень стройным и длинным, в моду, вместо пухлых блондинок, вошли брюнетки слегка цыганского вида — то есть, собственно, в моду вошла я.