Мастер Чэнь - Амалия и Золотой век
По полю прокатываются волны рева и эхо от микрофонов. Они там говорят что-то, эти люди на ступенях. Говорят долго.
Я ведь так и не видела его близко, подумала я, этого загадочного человека, который судил судью с Негроса, у которого, как я понимаю, власть теперь такая, что не снилась и американскому президенту, этого Мануэля Кесона, коего чиновники в Нидерландской Индии считают более опасным, чем Маркс, Ленин, Троцкий и Сталин вместе взятые. И, кажется, сегодня не только не увижу, но и не услышу — над полем летят только обрывки слов с американским акцентом.
Звенят оркестры, большие барабаны звучат, как кажется, невпопад и заглушают всё.
Слева, где река, какие-то войска выстраиваются для парада, скоро он начнется. И вот тут от далеких ступеней звучит совсем другой голос — чуть задыхающийся, резкий, со странным акцентом. Толпа затихает. До меня долетают слова: Господь, дай мне свет, силу и храбрость.
И гремят пушки.
7. Просто ему нравится резать головы
Мир сегодня утром стал другим. А я даже не смогла догадаться об этом вовремя.
Я сидела в дальнем углу громадной залы «Манила-отеля», вдали, у входа, звенели голоса — дамы в платьях до пола со шлейфами, мужчины во фраках, мельтешащая и сверкающая толпа, но я не знала здесь никого. Официанты с сожалением смотрели на меня.
У них сегодня бал.
А я сижу и пытаюсь справиться с огромностью смысла того, что видела утром.
Толпа. Салют. Голоса, раскатывавшиеся над полем. Флаг, тихо ползший вверх.
Это — всерьез? Это и правда произошло?
Эти американцы, как им и свойственно, сошли с ума?
Сколько в нашем мире стран? Кажется, полсотни, если судить по Лиге Наций. Но зачем разбираться, где вообще находятся Сальвадор или загадочная Литуания, если — вот она, карта, больше трети ее закрашена розовым. Это Британская империя, моя империя. И пара империй поменьше, других цветов.
И никогда, никогда, никогда ни одна страна не становилась независимой от своей империи. Переходила из рук в руки — да, было. Вот эта. И еще Куба вместе с ней. И, возможно, где-то в Африке…
А что же тогда это значит — Филиппинское Содружество? Пока — без внешних сношений, пока — под военной защитой Америки… В общем, доминион, как Австралия. Но далее — всего через десять лет — совсем, вправду настоящая страна? Вот эта? С президентом и отставным американским генералом, который создаст ей армию из ничего?
Но тогда…
Ну да, есть человек, которого все боятся, — Ганди. Однако, что бы он ни говорил, где независимая Индия? Может быть, ее и не будет никогда?
Но если такая страна будет — а эта уже почти что есть, — то как насчет меня?
Значит, и то, что я сейчас называю моей страной — Британская Малайя, — там тоже когда-нибудь произойдет похожее? Да не может быть, что это за страна, если она сегодня разделена на несколько частей с разными законами, если города там принадлежат китайцам и индийцам, а деревни — местным жителям?
А главное — кто тогда буду я? Просто португалка?
А кто меня знает на родине отца, в Португалии? У меня же дом в совсем другом месте, в малайском Пенанге, где у мокрой теплой земли летает мошкара, где по стенам беззвучно перемещаются серенькие и всеми любимые чичаки, поедая комаров… где я лет тридцать назад должна была съедать весь свой рис с тарелки, помня о голодающих в Китае детях… Это моя земля и мои чичаки.
Кстати, такие же охотятся за мошками и здесь. И растут такие же манговые деревья.
Но люди здесь с сегодняшнего дня — граждане Содружества. Вроде бы каждый, кто здесь родился. Или чья мать гражданка Филиппин. А если ты, допустим, здешний китаец или японец — то можешь стать гражданином через год после достижения совершеннолетия. Или не так?
Какой странный и какой новый мир.
— Что такое? — раздался веселый голос у меня над ухом. — Вы грустите? В такой день?
Я медленно подняла голову. Хоть один человек нашелся…
— Есть такая штука, как чужой праздник, Эдди. Но и вы, я вижу, не во фраке?
Этот юноша, кажется, не просто бывает небрежен в одежде. Он всегда слегка небрежен. Это уже стиль.
Эдди медленно повернул голову с орлиным носом в сторону счастливой толпы у дверей. И постоял так с секунду.
— Я не умею танцевать королевский ригодон, — произнес он, наконец, сдержанно. — А именно это сейчас будет происходить в «Фиеста-павильоне». Я умею делать многие другие вещи. И неплохо. А знаете что!..
Его глаза бешено засверкали.
— А знаете что, Амалия! Это не чужой праздник. Он и мой тоже. И ваш! Если захотите. Пойдемте — полчаса или час, среди людей. Я не говорю, что я — из простого народа. Это не так. Но это мой народ. И у него сегодня праздник. На Эскольту и пару улиц вокруг. Там огни, там люди. Совсем другие, чем здесь. Это незабываемо. Согласны?
— Да, но… — возразила я.
— Какие там «но». Ну да, я отпустил авто. Да вообще им почти не пользуюсь, в самой Маниле это не очень и нужно. Но вы подвезете меня на вашей Матильде. Оттуда я пойду домой пешком, это рядом, а вас Хуан доставит обратно.
— А он еще здесь?
— Еще как здесь. Я его видел, входя. Да и вообще, вы думаете, у него в Маниле есть дом? Не уверен. Он спит в калесе. Моется у кого-то во дворе. Ест где придется. Если это вас не огорчает. Он тут, у входа, хочет посмотреть на великих людей. Они сегодня все будут здесь. Ригодон, как я сказал. Но будет рад и празднику на Эскольте. Ничуть не хуже.
И Хуан действительно дежурил на своем обычном месте, слева от металлических ворот в сад, мы с Эдди пробрались туда через парфюмерные ароматы счастливой толпы у входа.
Калесу Хуан украсил флагом Содружества — бандера де либертад, по цветам напоминающий американский флаг, но с большим золотым солнцем у древка.
А каким будет флаг моей страны, если она когда-нибудь состоится? Наверное, я этого никогда не узнаю.
— С праздником, Хуан, — сказала я ему. — И тебя, дорогая Матильда.
Хуан, вежливо поклонившийся, посмотрел на меня довольно странно. Он как-то по другому относится к празднику? Матильда выглядела немного нервной.
И вот — этот купол огней, эти тысячи лампочек, сотни сияющих цепочек, переброшенные через улицу: «Сьюдад де оро», «Золотой город». И толпы, толпы людей без всяких фраков, беспрерывно болтают друг с другом совершенно не на английском языке. Никаких испанских красавиц, все, наоборот, черноволосые, носы кнопкой, но страшно оживленные и оптимистичные.
— Миллионеры покупают хорошие вещи здесь, — кричит мне Эдди сквозь щебетание толпы, — вот она, «Пуэрта дель Соль», а это «Эстрелла дель Норте»… «Хикокс» — он стал моден! Сегодня — только витрины. Все закрыто. Дураки!
Он хватает меня под руку и тащит дальше, и хорошо, что тащит, — сметут, уволокут вдоль по золотой улице, будут носить по ней, как щепку.
— «Оушеэник», Амалия! Столовое серебро, отличный китайский фарфор, но это же самое — вдвое дешевле на Онгпине, в Чайнатауне, совсем рядом. «Эстрелла» — там свадебные подарки и драгоценности, еда. «Пелисер» — лучшие ткани. А дальше, а дальше! Но сейчас вам оттопчут ноги…
То, что Эдди не совсем трезв, я уловила еще в калесе, но что плохого в мужчине, который чуть-чуть пахнет чем-то выпитым в такой день, тем более вечером?
— Отдых! — шепчет он, заводя меня в громадные церковные двери на площади Санта-Крус. — Можно присесть. И принюхайтесь!
Да я и сама это улавливаю: китайский запах камфорного масла для суставов, ветер развевает белую сутану священника, принося новые волны запаха этого масла. И колокол над головой звучит как жестянка на пагоде. И хор нежных голосов сверху пытается перекрыть гудение внизу — они болтают друг с другом даже здесь.
— Такие тут католики — самая китайская из всех церквей… А теперь, теперь!
Выходим в ночную черноту, опять толпа, дерево увешано перламутровыми полумесяцами, оно сверкает и переливается.
— Вам нужно стать филиппинкой, Амалия! А филиппинцы начинаются с ног.
И мы идем в Гандару, один из переулков у Эскольты. И вот здесь ничего не закрыто, здесь все торгуют, прямо на тротуаре, какой угодно обувью. Конечно, кожаными тапочками на ремешках, но не только.
— А это мы зовем «корчо», с блестками. А вот тут — чинелы, это уже туфли!
Я меряю чинелы, они мягкие, Эдди вытаскивает кошелек и после короткой перебранки с торговцем дарит мне туфли, ногам сразу становится легче.
Тут уж и совсем бедные улицы, толпа все такая же — не утихает, из двери какого-то питейного заведения вываливается человек попросту в майке, драной, за его спиной ревет граммофон, высокий голос чеканит короткие строки — а, вот она и ожила, та самая песня Берлина:
Я надеваю цилиндр,Завязываю свой белый галстук,Стряхиваю пыль с фалд,Застегиваю рубашку,Вставляю запонки,Полирую ногти,Я иду, моя дорогая,Чтобы вдохнуть эту атмосферу…
— Ой, — говорю я и опираюсь на руку Эдди. — Это хорошо.