Александр Авдеенко - Дунайские ночи
Мотя с тех пор, как стал хорошо играть на скрипке, решил, что станет новым Ойстрахом. Мотя-старший, разумеется, тщательно скрывал от сына, что и сам когда-то хотел быть Ойстрахом.
Ненавидящий, презирающий все и вся, всему завидующий, Матвей Качалай не мог привить своему сыну ни трудолюбия, ни любви к людям, ни долготерпения, ни скромности.
Матвею скоро 25, а он все еще не знаменит, легко разочаровывается в том, чему недавно был предан, бросает друзей и девушек легко, еще легче приобретает новых. Только скрипку свою пока не бросает. Он панически боится трудностей, неудач, хотя никогда не испытывал их на своей шкуре. Не испытывает и стыда от того, что прожил на свете четверть века, брал от жизни все, ничего не давая ей взамен. Он охотно мечтает, на что-то надеется, однако ничего не делает для того, чтобы его надежды и мечты сбылись. Охотно кается, беспощадно корит себя, но блудит после очистительного покаяния с новой силой.
И все же Матвей-младший не безнадежен, думается мне. Вундеркинда из него не вышло и не выйдет, но место первой скрипки в любом оркестре обеспечено. И это он, к счастью, уже понимает. После того, как ему станет известна родословная отца, начнется его возмужание. И теперь он уже разбирается, что именно дает силу людям нашей страны, но у него еще нет воли бороться и воспитывать в себе эту силу, человеческое достоинство…
Он провожал меня до гостиницы, а потом и дальше - в ресторан. Я пригласил его поужинать. Он согласился.
Ночные официанты, как и дневные, фамильярно поздоровались с Матвеем Качалаем.
- Вы здесь, как дома, - сказал я.
- К сожалению.
- Почему к сожалению?
- Видите ли… надоело мне это заведение до тошноты. Горько бывает здесь, стыдно тратить деньги, которые не заработал… Левые гонорары виноградарного знахаря. Извините, что я так говорю об отце. Но я не могу больше молчать. Хватит! Прошу вас, не расхваливайте его в своей газете. Не достоин.
- И большие они, эти гонорары?
- Не малые. На них и беккеровский рояль куплен, и «Москвич», и мамины шубы.
- И где же он их получает?
- Где же еще! В богатых колхозах. В Молдавии, на Дунае. Как не заплатить известному знахарю! Халтурщик он первой гильдии. Рвач. Очковтиратель.
Не чересчур ли откровенно заговорил Мотя-младший? Что это? Беспощадная расправа с отцом или ход конем, какая-нибудь искусная маскировка?
Мы пили холодную водку, закусывали свежей рыбой в маринаде, курили контрабандные сигареты «Честерфилд», купленные Матвеем, по его словам, на Дерибасовской у иностранных моряков, говорили о шансах одесской футбольной команды «Черноморец» попасть в группу «А».
Когда ресторан закрылся, мы поднялись ко мне, и там, на балконе моего номера, Матвей докурил последнюю сигарету и доругал отца.
Все время он покаянно улыбался, хотел что-то сказать, что-то открыть, в чем-то повиниться. Хотел и не мог.
Я терпеливо слушал его, помня добрый совет Серого: «Не пренебрегай словом даже ничтожного человека».
Расстались мы поздно ночью. Я стоял на балконе и слушал, как Мотя медленно удалялся по тихому, безлюдному Приморскому бульвару. Топ, топ, топ!… Темная согбенная фигура, придавленная какими-то мыслями.
Шаги заглохли. Тихо стало на Приморском, свежо, посветлело. С моря повеял ветер, чуть солоноватый, горький. Часы, установленные на башне городского совета, известили, что уже прошло два часа нового дня, скоро наступит утро. А пока молоточек отбивал время, куранты мелодично, с удивительной выразительностью, прямо-таки человеческим голосом выговаривали:
Ты в сердце моем, ты всюду со мной,Одесса, мой город родной…
Я стоял на балконе, слушал музыку, услаждающую одесситов даже тогда, когда они крепко спят, и думал о Матвее-младшем. У меня нет данных, но я почему-то уверен, что он не причастен к делам отца не пойдет по его дороге. Ну и что? Не велика заслуга. Наберется ли он мужества сделать второй шаг, чтобы стать человеком?
Умолкли куранты на башне, но мелодия Дунаевского еще долго звучит в моем сердце».
ВЫДВОРЕННЫЙ
Летом 1956 года московские газеты напечатали небольшую заметку, одну из тех, которые время от времени появляются в нашей прессе как чрезвычайно сдержанные боевые сообщения с невидимых боевых позиций чекистов.
«Как установлено советскими компетентными органами, - говорилось в сообщении, - военный атташе посольства США в Москве Рандольф Картер, прибывший в СССР два года назад, систематически занимался шпионской деятельностью. Выезжая в различные районы Советского Союза, Картер устанавливал шпионские связи и нелегально распространял антисоветскую литературу.
Советскими компетентными органами выявлен ряд шпионских встреч Картера, а при проведении одной из них, в момент попытки получения секретных документов, он был пойман с поличным».
В тот же день, когда в газетах появилась эта заметка, Картер и сопровождающий его чиновник из посольства США прибыли на Ленинградский вокзал, к поезду «Красная стрела». Деятельность Картера была объявлена несовместимой со статусом аккредитованных дипломатических работников, и Министерство иностранных дел СССР предложило ему покинуть пределы Советского Союза.
Войдя в купе вагона №5, Картер увидел Джона Шарпа, немолодого американца из посольства, хорошо известного ему. Джон Шарп принадлежал к свите посла, занимал высокооплачиваемую и почетную должность.
Американцы молча пожали друг другу руки. Картер почувствовал, что Шарп поздоровался холодно, почти брезгливо. Плохой признак. Значит, там, в резиденции «Бизона» и в Вашингтоне, уже или почти уже списан Картер.
Северное Подмосковье осталось позади, экспресс вырвался на Валдайскую возвышенность, к истокам Волги, и мчался по сосновому бору, заколдованному полуночной тишиной, светом поздней ущербной луны. Весь вагон крепко спит. Спит и сопровождающий. А Картер не смеет вздремнуть. Забился в угол дивана, курит, гадает, что ждет его в Штатах.
Всю ночь, до самого Ленинграда, не сомкнул глаз.
Прямо с вокзала Картер и его сопровождающий поехали в торговый порт. Человек с ружьем, стоящий у железных ворот, покинул свой пост, вошел в автобус, попросил предъявить документы.
Картер вдруг подумал: а что, если часовой положит его американский паспорт к себе в карман и грозно скомандует: «А ну, выходи! Выходи, выходи, кому сказано!»
Все обошлось благополучно. Железные ворота распахнулись, и автобус въехал на территорию порта. Пакгаузы. Железнодорожные пути. Маневровые паровозы. Горы ящиков, труб, бухты кабелей, пирамиды тюков хлопка, крики чаек, запах моря и просмоленных канатов… Вот наконец и причал англо-русской линии, с белоснежным теплоходом, готовым отплыть к дальним берегам Темзы.
Пройдены и таможенный и пограничный контроль.
Матрос в темно-синей робе, в начищенных ботинках, подтянутый, аккуратный, подхватил чемоданы американцев и побежал по трапу на корабль.
- Пожалуйста, проходите! - раздался чей-то голос. Картер поднимался на русский корабль медленно, чуть важно, как и полагалось заморскому путешественнику.
Вот и палуба, желтовато сияющая, будто облитая прозрачным майским медом. Бронза, хрусталь, начищенная медь. Зеркала, отражающие корабельные огни. Ковровые дорожки. Красное дерево салонов. Высокие, обитые кожей, манящие к себе табуреты бара, автоматы для коктейлей. Полосатые шезлонги на прогулочной палубе. Красивые девушки в накрахмаленных чепчиках, в кружевных фартучках.
Горничная первого класса с чуть раскосыми глазами, похожая на Катюшу Маслову, встретила Картера и его спутника в вестибюле, провела в каюту.
Отданы концы, приземистый буксир развернул корабль и повел его по морскому каналу к заливу. Все дальше и дальше Ленинград, тускнеют и гаснут его огни.
Растворились в туманной мгле последние маяки, остались позади гигантские шеи плавучих кранов, стоящих на Кронштадтском рейде. Вот наконец и простор финского залива, большая морская дорога, нейтральные воды, а Картер все еще по-настоящему не радуется. Рано! Ведь на корабле есть радиостанция, она может принять закодированную телеграмму-молнию. Кроме того; у пограничников имеются быстроходные сторожевые катера. Много, ох как много бед натворил Картер, прежде чем его поймали с поличным. Русские могут, в виде исключения, не посчитаться с его неприкосновенностью.
И в эту ночь Картер не сомкнул глаз. Каждую минуту ждал, что в каюту ворвутся русские матросы, схватят его, швырнут в темный трюм пограничного катера, вернут на советскую землю, водворят в тюрьму. У страха глаза велики, известно. Ночью ничего не случилось.
Спал он днем, когда корабль шел по большой морской дороге.
На следующую ночь покинул каюту, поднялся на прохладную, покрытую росой палубу и нетерпеливо, как Колумб, ждущий появления земли, вглядывался в горизонт,