Эхо северных скал - Александр Александрович Тамоников
Наверное, от удара гидросамолет развалился на части и не утянул за собой пассажира под воду. Сосновский что есть силы стал грести руками, стремясь к поверхности, но теплая меховая куртка и унты тянули вниз. Каким-то чудом ему удалось выбраться на поверхность и несколько раз схватить ртом холодный морской воздух. Набрав воздуха в легкие, он снова погрузился, отстегивая ремешки и стягивая теплую тяжелую обувь. Снова неимоверные усилия на грани возможного и снова глоток воздуха, еще глоток. Голова кружилась, грудь разрывало от недостатка кислорода, но Сосновский смог выбраться из куртки.
Теперь всплыть ему удалось без труда, и он жадно хватал ртом воздух и никак не мог надышаться. Хватал, кашляя и отплевываясь от морской воды. И теперь, когда нечеловеческая борьба была позади, Михаил понял, что все тело сковывает страшный холод. Руки и ноги переставали слушаться, и он, стиснув зубы, начал грести к берегу. «Ведь совсем немного, неужели не хватит сил добраться?» – уговаривал он сам себя, делая судорожные движения, пытаясь хоть как-то удерживаться на воде, двигаться к спасительным камням. Он двигал ногами и понимал, что совсем не чувствует их, а может, они и не работают уже. Бессилие навалилось и потянуло в ледяную пучину, но тут ногами Михаил почувствовал дно. Собравшись с силами, только в одном невероятном желании жить, он оттолкнулся ногами, продвинувшись еще на метр вперед, снова погружение с головой, снова почувствовал ногами камни и сделал еще толчок.
Он лежал на холодных камнях у самой воды и дышал как запаленная лошадь. Его грудь вздымалась и опадала, а тело уже не слушалось. Страшный холод сковал его, как стальной панцирь. Какая-то мысль билась в голове, не давала покоя. И тут голова прояснилась, и Михаил вспомнил – U‐288. Лодка! Сволочь! Он с трудом оперся на дрожавшие руки и приподнял верхнюю часть тела. Потом с большим трудом подтянул под себя одну ногу, потом вторую. Встав на четвереньки, Сосновский отдышался и сделал попытку встать. Не сразу, после двух падений, ему все же удалось встать. Обхватив руками свое трясущееся от озноба тело, он двинулся подальше от воды.
Холод, камни, ни огня, ни пищи. «Я все равно погибну тут, – лезла в голову мысль. – Все равно сдохну через сутки, через двое». Холодная, безнадежная и равнодушная, как эти скалы, мысль не давала покоя. Но внутри трепетала, как слабый огонек, и другая мысль: «Ты еще ничего не попробовал сделать, чтобы спастись, чтобы выбраться отсюда, чтобы согреться. Главное согреться!»
И Сосновский побежал. Наверное, это был его самый нелепый и странный бег за всю жизнь, но надо было бежать и согреваться. Михаил еле переставлял затекшие застывшие ноги, но ковылял, как на протезах, его бросало из стороны в сторону, но он упорно двигался вперед к камням, как будто его там ждало самое большое счастье в жизни, как будто там было спасение, хотя там ничего быть и не могло. Только скалы, только холод, только ледяное безмолвие и смерть от голода. Еще немного, еще хотя бы с десяток метров. Уйти от воды, от этого каменистого пляжа, укрыться от ветра.
И он упал на колени, а потом плашмя всем телом. Сердце билось в груди гулко и готово было вырваться наружу. Но оно билось, а значит, человек жил. Вспомнились товарищи, вспомнилась его группа, с которой они уже не первый год выполняли самые сложные задания, на грани жизни и смерти. И вот смерть добралась до него. Сосновский подумал, как бы на его месте повел себя Шелестов? Гордый умный Максим Андреевич. Наверное, застрелился бы, чтобы не мучиться. А может, и нет. Вот Коган не стал бы стреляться. Этот бы ждал помощи до конца и боролся бы до конца. Молча, угрюмо сведя свои черные брови. А Буторин? Этот бы полз вперед, страшно матерясь на весь свет, на весь мир. Матерился бы, но полз.
И тогда Сосновский стал петь: «Синий пуховый платочек падал с опущенных плеч… – Он ободрал пальцы о камни, но продолжал ползти. Дышать было трудно, но он все равно пел. Точнее, пытался произнести погромче слова этой песни, которая дарила надежду, согревала сотни тысяч солдат на фронте: – Как провожала и обещала… – Михаил замолчал, полежал немного лицом вниз, потом застонал и снова пополз вперед… – Письма твои получая, слышу я голос живой… Живой, – повторял он, – живой!»
Когда Сосновский в очередной раз поднял голову, то подумал, что это мираж, видение, плод воспаленного воображения. Но среди скал, укрытый от ветров, стоял дом. Нет, не дом, просто хижина, собранная из каких-то досок, бревен, палок. Тяжелая низкая дверь была подперта коротким бревном. А на крыше, выстланной старыми досками, торчала труба. Труба, дым, огонь, печка, трепетали в голове мысли, трепетали из последних сил.
До двери Михаил добрался уже почти на четвереньках. Уперся плечом, отвалив бревно, подпиравшее дверь. Распахнув ее, он вошел внутрь темного помещения, которое освещалось лишь одним маленьким окном, затянутым чем-то полупрозрачным. Деревянная лежанка с парой старых шкур, стол у окна и сложенная из плоских камней печь посреди единственной комнаты. Сосновский, дрожа от холода, стал раздеваться. Быстрее снять мокрую одежду. Куртку и меховые унты он утопил, остались только ватные армейские штаны, утепленные кальсоны, свитер и нательная рубаха. Все к черту на пол!
Шкуры были не очень большие: всего размером метр на полтора каждая. И пахли они отвратительно, но сейчас это все было не важно. Голый Сосновский улегся на одну шкуру и завернулся, как мог, в другую мехом к телу. Поджав ледяные ноги к животу, он кутался в шкуру, стараясь согреться. Продолжая дрожать, он постепенно забылся тревожным сном. Ему даже во сне снилось, что он дрожит от холода. А еще ему снилось, что он не запер дверь изнутри, даже не посмотрел, как это можно сделать. И к нему в хижину забрался белый медведь. Из оружия у Сосновского был при себе только «ТТ» в кобуре, который валялся на полу вместе с мокрыми брюками. Нужно было встать, но сил не было. Дрожь постепенно отступала.
Пробуждение было мучительным. Сосновский чувствовал боль во всем теле, страшную скованность, как будто всего его стянули веревками. Дрожь так окончательно и не прошла, но теперь он мог думать более хладнокровно, теперь у него появилась надежда, теперь было о чем думать. Натянув вонючую шкуру до глаз, Михаил лежа принялся осматривать хижину внутри. Очаг закопченный, значит, его разжигали много раз. Тем более на нем стоит такой же закопченный котелок и до ужаса мятый алюминиевый чайник. «Пинали его, что ли, – подумал Сосновский. У противоположной стены сложены дрова, небольшой, но все же солидный запас. Тут были и обломки каких-то досок, и горбыль от высохших деревьев, и просто ветки.
Сосновский вспомнил, что на Новой Земле перед войной, как ему рассказывали, было двенадцать постоянных поселений и существовала даже какая-то военно-морская база, хотя существовала она больше на бумаге и серьезным военным объектом не была. А еще он слышал, что перед самой войной сюда перевели какую-то тюрьму с Соловков, чтобы она была подальше от финской границы. И где это все находится, как туда добраться, сколько нужно пройти пешком по этим скалам без еды, без тепла? Все вышеперечисленное располагается южнее от него на две или три сотни километров. Из Рогачева они на гидросамолете шли около двух часов на север. О каком путешествии в его состоянии пешком можно говорить!
Главное тепло! С этими мыслями Сосновский слез с лежанки, бросил на холодный пол одну шкуру и закутался в другую. Спички были, было немного керосина в железной банке. Небольшой металлический, до крайности ржавый ящик открылся со скрипом. В нем была мука, крупа. Немного, но для людей, попавших в беду, хоть какая-то поддержка. «Хороший обычай у охотников и рыбаков в нашей стране, – подумал Михаил. – Уходя, оставить немного еды для того, кто придет следом, кому она может понадобиться, спасти жизнь».
Борясь с дрожью в теле, Сосновский большим ржавым ножом наколол щепы для очага, сложил ее в топку, сверху положил мелких деревяшек. Огонь загорелся сразу. Сухое дерево вспыхнуло как порох. И сразу не только тело