Евгений Воеводин - Совсем недавно…
— Ты чего здесь делаешь?
— Я… я здесь играл.
— Что играл?
Мальчик ответил, и широкоплечий улыбнулся.
— Небось сбежал из дома? Только правду говори — сбежал?
К чему было врать этому человеку? Ну, сбежал, только не из дома.
Широкоплечий вдруг задумался:
— Знаешь что, лезь-ка ты сюда. Вон в те двери. — И крикнул какому-то военному, стоявшему у подножек вагона: — Товарищ Быстров, пропустите мальчика.
Прошел час, прежде чем Сергей рассказал им о себе, а человек в гимнастерке всё расспрашивал его и наконец попросил что-нибудь сыграть. Сергей развернул свою скрипку.
— Чайковского можешь?
— Могу.
Широко расставив ноги, стал посредине купе и сыграл «Тройку». Они — черноглазый и другой, в гимнастерке, — переглянулись:
— Еще что-нибудь…
Стараясь не сбиться, он начал играть песенку, дней пять назад услышанную в зале ожиданий от крестьянина, но песня была короткой, а ему не хотелось кончать, и он продолжал ее, чуть прикрыв глаза, и, собрав в себе все силы, играл дальше, придумывая на ходу.
— Я не знаю этого, — сказал человек в гимнастерке. — Что ты играл?
— Не знаю, — ответил он.
— Как так — не знаю?
— Начало не мое, а середина и конец — мои.
Они снова переглянулись. И вдруг человек в гимнастерке звонко рассмеялся:
— А помните наш спор, Валериан Павлович? Вы говорили, что десятилетия пройдут, прежде чем из нашего народа выйдут в мир таланты. А вот прошло пятнадцать лет — и пожалуйте. Нет, Валериан Павлович, в нашем народе таланты растут, как грибы в дождик, надо их только собирать умело. — Всё еще смеясь, он потрепал мальчика по голове. — А покормить-то тебя я забыл. Нечего сказать, гостеприимный хозяин. Садись и ешь. Вот тебе бутерброды.
Ради приличия он отнекивался, а потом решил, что стесняться нечего, и поел с удовольствием. Еда клонила ко сну, и он задремал, свернувшись на диване, сквозь полусон слушая речи двух пассажиров.
— Вот вам совершенно новый человек, — говорил черноглазому главный, как он определил его: — он городового в глаза не видел и не увидит. Пареньку, конечно, не сладко жилось, так ведь мы только в начале пути. Сын токаря, красного директора. Я верю в него, ей-ей верю… Вы говорите — наследственность, культура в крови, а мы сами вложим ему в кровь нашу культуру…
Больше мальчик ничего не слышал. Когда его разбудили, в купе уже было темно и черноглазого не было. Тот, который взял мальчика в поезд, стоял одетый, в кожаном пальто и фуражке:
— Вставай, тезка, приехали.
Они вышли на перрон. Там стояло несколько военных, они козырнули и вытянулись, увидев их. На привокзальной площади стояли две машины, в одну из них они влезли, «главный» поздоровался за руку с шофёром и сказал:
— А ну, Вася, в первый детдом, и домой.
— И всегда вы каких-то мальчишек да девчонок возите, Сергей Миронович, — заворчал шофёр. — Небось, как резину менять — доставай, брат, как знаешь…
Тот захохотал:
— Чего ты ругаешься! Погоди, эти мальчишки да девчонки еще нас возить будут. Вот увидишь: состаримся, и будут нас возить.
Впервые в жизни мальчик ехал на автомобиле. За стеклом мелькали витрины, люди — он ничего не мог разобрать толком. Наконец, они приехали, и шофёр помог открыть дверцу.
— Вылезай, будущий шофёр.
— Будущий музыкант, — поправил его новый дорожный знакомый. — Погоди, погоди, еще хвастать будешь, что возил его. Пошли, музыкант, в детдом, только условимся: не убегать.
Внизу их встретила пожилая красивая женщина; Сергей Миронович поздоровался с ней и назвал по имени-отчеству. Разговаривали они тихо, отойдя в сторону; единственное, что донеслось до мальчика: «определить его в школу художественного воспитания»; потом Сергей Миронович подошел к Сергею и протянул руку:
— До свиданья, герой. Скучно будет — звони по телефону. Эх ты, Паганини…
А через полтора года этого невысокого, с ясной улыбкой человека не стало. Была площадь, и толпа, и в морозном декабрьском воздухе сухо звучали трубы. Толпа захлестнула мальчика и понесла к широким ступенькам вокзала. Мальчик плакал. И то ли слёзы помешали ему разглядеть подробнее, то ли сгустившаяся темнота — но показалось ему, что мелькнуло где-то рядом знакомое лицо учителя пения, уже без дымчатых очков, но с тем же зеленым шарфом. Они встретились взглядами. С этим человеком в сознании Сергея была связана и смерть отца, и всё плохое, страшное. Почему он оказался здесь? Изо всех сил мальчик начал протискиваться к нему — какое-то огромное, сильное в ненависти чувство вело его тогда, желание схватить за руку, крикнуть что-нибудь обидное, — но нет, того уже не было, исчез, словно растворился в толпе.
Что было потом? Комсомол, школа, консерватория. Ему было двадцать лет, когда началась война. Голованов рассказал и о той ночи, когда он перешел фронт у Солнечных Горок. Кто с ним шел? Он не помнит. Лида? Нет, лиц он не видел тогда, — он еле шагал, у него мутилось в глазах. Глаза у него плохие — он начал терять зрение еще в детстве, от коптилок и недоедания.
Брянцев, наконец, записал последние слова показаний Голованова: «Я, Сергей Гаврилович Голованов, работник Филармонии, живу в настоящее время на даче в Замошье». Дальше Голованов говорил, что вечером, в пятницу, он ловил на речке рыбу, в месте, скрытом кустами, но ловил не удочкой, а на донку, так что удилище не высовывалось из-за кустов.
Часов в девять мимо кустов медленно прошли двое: их не было видно, Голованов слышал только их голоса. Повидимому, они продолжали начатую беседу:
— … но я же вам говорю, он может докопаться до причин аварии и тогда все эти годы — кошке под хвост. Нет, нет, пусть четвертый его уберет.
— Если вы уберете Позднышева, я не уверен, что это… понравится. В конце концов, следы…
— Подите вы к чёрту с вашей трусостью, а я не желаю класть свою голову, — взвизгнул один из них, и Голованов вздрогнул: в интонации ему послышалось что-то очень знакомое. Те двое, всё еще споря, прошли; Голованов осторожно раздвинул кусты и выглянул.
Пожилой человек, отчаянно жестикулируя, продолжал доказывать своему собеседнику, что он не намерен рисковать своей головой, а тот, военный, повидимому офицер, долговязый, с топкой как у осы талией, шел молча, прутиком сбивая разросшуюся вдоль тропинки пышную поросль. Как только они скрылись, Голованов, забыв про снасть, бросился в поселок, переоделся и минут за двадцать до прибытия поезда, шедшего в город, был уже на станции.
Пожилой пришел один. Мелко семеня, он пробежал по перрону, выпил газированной воды, купил газету. Он никого не замечал, сел на скамейку и успел просмотреть всю газету — от передовой до объявлений на четвертой странице. Наконец, поезд подошел, и Голованов оказался рядом с этим пожилым; в отделении вагона было пусто.
Коротки дорожные встречи! А когда поезд идет, мерно постукивая та рельсах, и делать ровным счетом нечего, люди становятся словоохотливыми.
Самое любопытное, что разговор начал не Голованов, а тот, пожилой:
— Вы не знаете, когда мы будем в городе?
— В первом часу. А вы разве не из Замошья, не с дачи?
— Нет, ездил к знакомым. Ужасно неудобное расписание для дачных мужей и… работающих гостей.
Он сам засмеялся своей шутке, и Голованов поддержал этот смех. Дальше разговор пошел как по маслу, и, подъезжая к городу, Голованов уже знал, что этот пожилой — бухгалтер с «Электрика», и что завтра ему на работу, и что он не успеет выспаться — к старости началась бессонница, — знаете, очень мучительная штука…
В конце головановских показаний было написано:
«Этого человека я знал много лет назад. В моей памяти он связан с убийством моего отца, директора завода в Нейске. Он исчез из Нейска после убийства. Последний раз я видел его в Ленинграде на похоронах С. М. Кирова, но задержать его тогда мне не удалось…»
— Ну что? — спросил Бондаренко, присутствовавший при беседе, когда Голованов ушел. — Что ты думаешь?
— Надо ехать на завод, Павел.
— Предупредить Позднышева? Я узнавал, такой там работает.
— Взять бухгалтера. Он может наделать дел, если его не изолировать сейчас.
Но они опоздали. В коридоре заводоуправления, несмотря на поздний час, было людно, но тихо, все говорили шёпотом, оборачиваясь к двери директорского кабинета. Санитары и врач поднимались по лестнице вместе с Брянцевым и Бондаренко, и поэтому неловко было входить в кабинет вместе с ними; офицеры остались в коридоре, и Брянцев шёпотом спросил одного из рабочих, что случилось.
— Позднышев…
— Да что вы? — Брянцев сделал вид, что Позднышева он, разумеется, знает. — Что такое?
— Не знаю. Пришел часов в семь в цех, ходил грустный, пил воду, а потом — упал, судороги…
Санитары вынесли Позднышева на носилках. Он был без сознания. Брянцев на секунду увидел высокий лоб неестественной, мраморной белизны и губы, искривленные от боли. Потом он взглянул на Бондаренко. Тот указал ему глазами на дверь директорского кабинета, и они вошли, не постучавшись.