Борис Акунин - Смерть на брудершафт (Фильма 3-4)
Рубаха парень
— Сергуня! — заорал фон Теофельс, прибавив ходу. — Сережка, черт, да стой ты!
Стрелок обернулся, уставился на него с удивлением.
— А я гляжу — ты, не ты. Не узнаешь? — хохотал Зепп. — Долохов я, Мишка! Тринадцатый год, перелет через Ла-Манш! Ну, вспомнил?
— Обознались, — развел длинными руками поручик. — Не за того приняли.
Подойдя вплотную и якобы убедившись в ошибке, гауптман шлепнул себя по щеке.
— Пардон, виноват. Думал, Сережка Буксгевден. Усы такие же, походка. Мы с ним из Лондона в Париж летали. Я Долохов, Михаил. Просто Миша.
— Жора Лучко. — Обменялись крепким рукопожатием, с симпатией глядя друг на друга. Выражение лиц у них было совершенно одинаковым, будто отражалось в зеркале. — Вы летали через Ла-Манш, в мае тринадцатого? Буксгевден участвовал, помню по газетам. А вот Долохова что-то…
Зепп, корректируя легенду, махнул рукой:
— Да я, собственно, не взлетел, колесо подломилось.
— М-да, бывает, — посочувствовал стрелок. Его тощая физиономия приняла скорбное выражение, сделавшись еще длинней. — А Буксгевден, приятель ваш, разбился в сентябре. Не слыхали?
— Нет, я еще в Америке был. — Теофельс пригорюнился. — Жалко. Какой был летун! Мало таких…
Помолчали.
— Эх, Сережка, Сережка, — всё переживал гауптман. — Ты его знал? — Он спохватился. — Ничего, что я на «ты»? Не люблю церемоний с товарищами.
— Я тоже. На «ты» так на «ты». А это заместо брудершафта. — Лучко с размаху хлопнул нового приятеля по плечу. — Нет, с Буксгевденом я знаком не был, но все говорят — отличный был летяга.
— Никаких «заместо». Что мы, гимназистки? Я, брат, с пустым бензобаком не летаю. — Зепп хитро подмигнул и, сделав замысловатый жест, показал фокус: в пустой ладони откуда ни возьмись появилась фляжка. — Коньячок, «Мартель». Чебутыкнем за знакомство. И Сережу помянем.
Он уже и место приглядел — два полешка под уютным кустиком.
— Вон и ресторация.
Поручик с тоской смотрел на флягу, в которой аппетитно побулькивало.
— Не могу. Слово дал командиру, летунское. До смотра — ни капли.
— Это правильно. Но мы же не пьяницы. По одной крышечке, символически. За всех наших, кто летал да отлетался.
Было видно, что поручику ужасно хочется выпить. Но он затряс головой и попятился.
— Ну тебя к черту, не искушай. После смотра — хоть ведро. А сейчас не могу. Слово есть слово.
В самом деле, перекрестил Зеппа, словно беса-искусителя, и чуть не бегом ретировался.
Похвально, вынужден был признать фон Теофельс. Можно сказать, наглядный пример пользы воздержания — хоть вставляй в спасительную книжицу Общества трезвости.
Если б поручик нарушил «летунское слово» и отпил хотя бы капельку из соблазнительной фляги, часа через два у него начался бы неостановимый понос, рвота, потом лихорадка. В ампулке содержался концентрированный раствор дизентерийных бактерий.
У этой болезни прелестно короткий инкубационный период и очевидные симптомы. Выбытие из строя гарантировано. Если человек и умирает (а при такой лошадиной дозе этим скорее всего и закончилось бы), никаких подозрений не возникает. Дизентерия да тиф — всегдашние спутники фронтовой жизни.
Поручику Лучко повезло, гауптману фон Теофельсу — увы. Но пьеса была еще не окончена. Предстояло третье действие.
Действие третье
«Лирик»
Когда Зепп повернул назад в сторону клуба, его лицо опять изменилось. Лихо разлетевшиеся брови сошлись мечтательным домиком, глаза томно сузились и залучились, походка из разболтанной стала вялой, полусонной. Сразу было видно, что по деревенской улице идет человек с тонко чувствующей душой, враг всякой пошлости. К примеру, повстречав на пути кучу свежего навоза, этот романтик страдальчески вздохнул и отвел глаза. Грубая физиологичность мира была ему отвратительна.
Проходя мимо груды сваленных бревен, где тонкий белолицый юноша в кожаной тужурке, шевеля губами, читал книгу, Теофельс остановился. Радостная недоверчивость осветила его печальные черты.
Деликатно ступая неширокими шагами, чтобы не шуметь, он приблизился к читателю и нараспев полупродекламировал-полупропел:
Как бледен месяц в синеве,Как золотится тонкий волос…Как там качается в листвеЗабытый, блеклый, мертвый колос…
Второй пилот «Муромца» вздрогнул, поднял глаза.
— Любите Блока? — воскликнул он.
— Больше, чем Пушкина! Стихи Александра Блока — это голос божества! — пылко ответил незнакомец и, прикрыв рукою брови, завыл врастяжку:
Вхожу я в темные храмы,Свершаю бедный обряд.Там жду я Прекрасной ДамыВ мерцании красных лампад.
Шмит вскочил:
— Вы… вы кто? Садитесь. Ужасно рад познакомиться! А то, знаете, не с кем толком словом перемолвиться… Нет, все очень хорошие и замечательные товарищи, я ничего такого… Но, понимаете, иногда хочется…
Уверив молодого человека, что отлично его понимает и сам испытывает точно такие же чувства, Зепп представился:
— Долохов Миша, в прошлом филолог. Когда-то сам стихи писал. Только плохие. Настоящая поэзия не на земле, а там. — Он показал на небесную синеву. — Когда я лечу на аэроплане, чувствую себя настоящим поэтом.
— Как вы хорошо это сказали! Митя. Дмитрий Шмит. Из Московского университета.
Знакомство началось так славно, что Теофельс решил не разводить лишней канители. Сразу достал свою флягу, поболтал ею.
— Ах, дорогой вы мой! Подарок судьбы, что я вас встретил. Будет с кем душу отвести. Давайте за знакомство. Это «Мартель», из самого Парижа. — Поставил флягу на бревно, а налитую до краев крышечку протянул юноше. — «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, аи». Пейте первый. Потом я.
Этот сопротивляться и не подумал.
— С удовольствием… Только давайте сядем.
Они сели по обе стороны от фляги. Шмит, охваченный радостным волнением, все не мог успокоиться. Поставил крышечку, взмахнул рукой.
— Сейчас. Только, если позволите, я сначала по случаю знакомства прочту мое самое любимое. Про нас, авиаторов.
Летун отпущен на свободу.Качнув две лопасти свои,Как чудище морское в воду,Скользнул в воздушные струи…
Его винты поют, как струны…Смотри: недрогнувший пилотК слепому солнцу над трибунойСтремит свой винтовой полет…
Уж в вышине недостижимойСияет двигателя медь…Там, еле слышный и незримый,Пропеллер продолжает петь…
Слишком широкий взмах руки — и фляжка вместе с крышечкой полетели на землю.
— Ой! Ради бога извините… — Мальчик ужасно сконфузился.
Подхватил флягу, но она была пуста. Коричневая отрава растекалась по траве. Окрестным муравьям и букашкам была гарантирована тотальная эпидемия дизентерии.
— Простите, простите, — убивался Шмит. — Вечно я всё испорчу! Ой, знаете что, Михаил? — Он всплеснул руками. — У меня в комнате есть бутылка настоящего бордо, берег для какого-нибудь особенного случая. Я сбегаю, принесу!
— В другой раз, — проскрипел фон Теофельс голосом, мертвенности которого позавидовал бы самый отчаянный декадент. — Мне пора.
Гнусный мальчишка хватал его за руку, заглядывал в глаза.
— Вы обиделись, да? Обиделись? Мне ужасно неловко! Обещайте, что мы с вами обязательно выпьем мой бордо!
— Обещаю…
А вот это уже было капитальное невезение.
Едва отвязавшись от Шмита, гауптман мрачно брел назад к кантине, где еще оставался механик Степкин. Однако травить его теперь было нечем.
По лицу фон Теофельса (не приклеенному, а своему собственному) ходили злые желваки.
Казалось, что «Илья Муромец» со всех сторон окружен заколдованным лесом, через который ни пройти, ни проехать.
Но сдаваться гауптман не привык…
Вернулся Зепп вовремя — на крыльцо как раз вышел зауряд-прапорщик Степкин и, будто в нерешительности, остановился.
Ногу ему, что ли, сломать, размышлял Теофельс, приглядываясь к механику. Или шею свернуть? Вот ведь странно: чем грубее задача, тем сложнее ее осуществить технически. Одновременно с работой мозга у гауптмана трудилось и лицо, поочередно принимая то унылое, то простоватое, то умильное выражение.
Однако везение сегодня окончательно отвернулось от бедного шпиона. Оказалось, что Степкин торчал на крыльце не просто так. Минут через пять к нему вышла кельнерша Зося, уже не в фартучке и наколке, а в клетчатой накидке и шляпе с целлулоидными фруктами (в столицах такие носили позапрошлым летом). Милашка взяла механика под руку, через деревню Панска-Гура они пошли вместе.