Джон Ле Карре - Секретный пилигрим
– Нет.
– Он сказал, что их общий друг находился в отличной форме, настоящая личность и так далее. Ясно, что по телефону он больше ничего не мог сказать. Его кровать была не тронута, с собой он не взял никаких лишних вещей. Нет доказательств, что он звонил из квартиры. Нет доказательств, что его похитили. И нет доказательств, что его не похитили. Если же он собрался дезертировать, то почему тогда не остался в Восточном Берлине? Если бы его хотели перевербовать и вернуть нам, то не стали бы арестовывать его сеть. А если хотели похитить его, то почему не сделали этого, пока он был по их сторону Стены? Нет никаких серьезных данных, которые свидетельствовали бы о том, что он уехал из Западного Берлина через одно из проверенных окон – поездом, автобаном, самолетом. На отметку в журнале на КПП нельзя полагаться, ведь он, как вы говорите, был обучен. Насколько нам известно, из Берлина он вообще не выезжал. С другой стороны, мы думали, что он мог прийти к вам. Не делайте такого удивленного лица. Ведь вы его друг, правильно? Лучший друг? Ближе и нет никого. Молодой Голт не в счет. Он нам сам так и сказал: “Самым близким приятелем Бена был Нед. Если бы Бену потребовалось к кому-нибудь обратиться, обратился бы к Неду”. Боюсь, что вещественное доказательство это все же подтверждает.
– Какое вещественное доказательство?
Ни многозначительной паузы, ни эффектного изменения тона, никакого предупреждения: просто старина Джордж Смайли в своем извиняющемся репертуаре.
– У него в квартире обнаружено письмо, адресованное вам, – сказал он. – Без даты, лежало в ящике. Скорее каракули, а не письмо. Наверное, он был пьян. Боюсь, это любовное письмо. – И, вручив мне его фотокопию, он налил нам обоим еще виски.
* * *Возможно, я делаю это для того, чтобы помочь себе отвлечься от неловкой ситуации. Всякий раз, когда эта сцена всплывает в моей памяти, я смотрю на нее глазами Смайли. Я пытаюсь себе представить, как он чувствовал себя в той ситуации.
То, что он видел перед собой, довольно легко обрисовать. Вообразите старательного практиканта, пытающегося выглядеть старше своих лет, курящего трубку и мудро кивающего, мальчишку, изображающего из себя этакого морского волка, который ждет не дождется своих зрелых лет, – вот вам и молодой Нед начала шестидесятых.
А вот вообразить себе его в прошлом было и вполовину не так просто, а поэтому он мог легко менять свои представления обо мне. Цирк, хотя в то время я не мог об этом знать, был на мели, преследуемый бессчетным количеством провалов. Трагичный, по сути, арест агентов Бена был всего лишь последним звеном в цепи разразившихся по миру катастроф. В Северной Японии целая прослушивающая станция Цирка в составе трех человек словно растворилась в воздухе. На Кавказе были неожиданно свернуты наши пути отхода. Мы потеряли агентурную сеть в Венгрии, Чехословакии и Болгарии – и все за какие-то месяцы. А в Вашингтоне наши Американские Братья горланили о том, что не удовлетворены такой ненадежностью, и угрожали навеки порвать особые отношения.
Подобная обстановка становится благодатной почвой для самых чудовищных теорий. Развивается бункерный психоз. Не допускаются ни случайность, ни непредвиденное обстоятельство. А если Цирк и одерживал победу, то только потому, что нам это позволяли противники. Обвинение в связи было обычным делом. В восприятии американцев Цирк холил не одного крота, а целые норы кротов, каждый из которых способствовал ловкому продвижению по служебной лестнице всех остальных. А объединяла их не столько пагубная вера в Маркса – хотя и это было уже достаточно плохо, – сколько этот их ужасный английский гомосексуализм.
Я прочитал письмо Бена. Двадцать строк, без подписи, на белой без водяных знаков бумаге, которой постоянно пользуются в Службе, написанное с одной стороны. Почерк Бена, но вкривь и вкось, ничего не вычеркнуто. Да, скорее всего он был пьян.
Письмо называло меня “Нед, мой любимый”. Оно клало руки Бена на мое лицо и приближало его губы к моим. Оно целовало мои веки, мою шею и, слава богу, на моем фасаде здесь и останавливалось.
В нем не было прилагательных, ничего выдуманного, и от этого оно выглядело еще страшнее. Это не была историческая стилизация, в нем не было стилизации ни под греков, ни под двадцатые годы. Это был свободный крик страстного гомосексуального желания мужчины, которого я знал только как своего хорошего товарища.
Но, когда я прочитал письмо, я понял, что написал его именно настоящий Бен. Бен, сознавшийся в мучениях и чувствах, о которых я никогда и не подозревал, а когда узнал, то принял их за искренние. Может, уже это делало меня виновным, то есть то, что я стал объектом его желания, даже если сознательно его никогда не привлекал и никогда не испытывал ответного желания. Прости, говорилось в его письме, и все. Не думаю, что оно было не окончено. Просто больше сказать ему было нечего.
– Я не знал, – сказал я.
Я вернул Смайли письмо. Он положил его обратно в карман. Глаза его так и сверлили мое лицо.
– Или не знали, что знаете, – предположил он.
– Я не знал, – резко повторил я. – Что вы хотите меня заставить сказать?
Вы должны попытаться осознать высокое положение Смайли и уважение, которое вызывало его имя в любом человеке моего поколения. Он ждал меня. Я запомню на всю жизнь властную силу его терпения. Неожиданно, будто с хлопка в ладоши, начался ливень – так начинается ливень в узких лондонских улочках. Я не удивился бы, если бы Смайли сказал мне, что управляет погодой.
– В Англии ничего не разберешь, – мрачно сказал я, стараясь собраться. Одному богу известно, на что именно я хотел обратить внимание. – Джек Артур не женат, правильно? Вечерами некуда пойти. Пьет с парнями, пока не закроется бар. Дальше – больше. Однако никто не говорит, что Джек Артур – педик. Но, если завтра его задержали бы в постели с двумя поварами, мы сказали бы, что так и думали. Или я бы так сказал. Это несущественно, – продолжал все не о том запинаться я, двигаясь на ощупь, но не находя пути. Я понимал, что вообще не возражать – значит возражать слишком, но все равно продолжал протестовать.
– А где, по крайней мере, было найдено письмо? – спросил я, пытаясь вновь овладеть ситуацией.
– В ящике его стола. Мне казалось, что я говорил.
– В пустом ящике?
– Это имеет значение?
– Да, имеет! Если оно валялось среди старых бумаг – это одно. Если оно было положено туда, чтобы его нашли ваши люди, – это другое. Может, его заставили написать.
– О, я уверен, что его заставили, – сказал Смайли. – Вопрос только в том, что именно его заставило. Вы знали, что он был настолько одинок? Если в его жизни никого, кроме вас, не было, я бы подумал, что все это могло быть вполне вероятным.
– Почему же тогда это не показалось вероятным Кадровику? – сказал я, снова возмутившись. – Господи, они поджаривали нас достаточно долго, прежде чем утвердить. Все вынюхивали о наших друзьях, родственниках, учителях и наставниках. Им известно о Бене значительно больше, чем мне.
– Почему бы нам не признать, что Кадровик потерпел неудачу? Он человек, это Англия, а мы – одна братия. Давайте-ка снова начнем с Бена, который пропал. С Бена, который вам написал. Никто, кроме вас, не был ему близок. Во всяком случае, никто из вам известных. Ведь могло быть множество людей, о которых вы не знали, но это не ваша вина. Насколько нам известно, не было никого. Мы это установили. Не так ли?
– Так!
– Что ж, прекрасно, тогда давайте поговорим о том, что вы знали. Ну как?
Так или иначе, он спустил меня на землю, и мы проговорили до рассвета. Мы еще долго говорили после того, как кончился дождь и стали появляться звезды. Вернее, говорил я – Смайли слушал так, как умеет только он, полузакрыв глаза и уткнув подбородок в шею. Я думал, что рассказываю ему все, что знаю. Может, и он думал, что я говорю ему все, хотя сомневаюсь в этом, поскольку он намного лучше меня разбирался в степенях самообмана, что является средством нашего выживания. Зазвонил телефон. Он послушал, пробормотал: “Спасибо” – и повесил трубку.
– Бена все еще нет и никаких намеков, – сказал он. – Вы все еще единственный ключ к разгадке. – Я не помню, чтобы он делал какие-либо записи, и по сей день не знаю, был ли включен магнитофон. Сомневаюсь. Он ненавидел технику, и, кроме того, его память была намного надежнее.
Я говорил о Бене, но также рассказывал и о себе, чего от меня и хотел Смайли: я – как объяснение поступков Бена. Я снова описал параллельный ход нашей жизни. Как я завидовал, что у него такой герой-отец, – я, у которого не было отца и нечего было вспоминать. Я не скрывал нашего с Беном радостного удивления, когда мы начали понимать, как много у нас общего. Нет, нет, снова повторил я, я не знал ни об одной женщине – за исключением его матери, которая уже умерла. И я верил себе, убежден, что верил.
В детстве, рассказывал я Смайли, я часто думал, а нет ли где-нибудь на земле другого меня, этакого тайного двойника с такими же игрушками, одеждой, мыслями, что и у меня, и даже с такими же родителями. Возможно, я прочитал какую-то книгу, в основе которой лежала такая история. Я был единственным ребенком. Как и Бен. Я все это рассказывал Смайли, потому что решил напрямую выложить ему все мои мысли и воспоминания по мере того, как они ко мне приходили, даже если в его глазах они меня чем-то порочили. Я знаю только, что сознательно ничего от него не скрывал, пусть даже считал это потенциально губительным для себя. Так или иначе Смайли убедил меня, что это последнее, что я должен сделать для Бена. Бессознательно – что ж, это совершенно другое дело. Кто знает, что скрывает человек, даже от самого себя, когда говорит правду, чтобы остаться в живых?