Леонид Юзефович - Поздний звонок
На стене висело ружье, в кресле покоилась мемориальная гармошка, протянутый между подлокотниками шнурок напоминал, что трогать ее нельзя. Ближе к окну стоял рабочий стол хозяина. Его аскетически пустынная поверхность и выцветшее, но не протертое локтями сукно свидетельствовали, что письменным занятиям Каминский предавался нечасто. На столе не было ничего, кроме стакана с карандашами, чернильного прибора из алебастра и раскрытой общей тетради в клеточку. Разворот был исписан аккуратным, без божества, холуйским почерком Каминского. Тетрадь должна была создать впечатление, что поэт лишь ненадолго оторвался от работы и вышел в соседнюю комнату. Тсс-с, дети! Представьте, сейчас он войдет легкой походкой, прискачет на костылях, въедет на инвалидной каталке, приползет, волоча отнявшиеся ноги, чтобы взять перо и склониться над белым листом бумаги. Минута, и стихи свободно потекут: «За Москвой-рекою…»
Впрочем, написано было прозой. Зинаида Ивановна сказала, что это дневник, Каминский начал вести его в старости и вел до тех пор, пока мог удерживать в пальцах карандаш.
Лапин встревожился. Про дневник он никогда не слыхал, сделалось неуютно при мысли, что вот начнет читать и обнаружит, что все-таки есть доля истины в легенде о поэте-авиаторе, который, взлетев к звездам и приземлившись на площади, пропахшей кровью и гниющей с головы рыбой, предпочел затвориться в глуши, в обществе собак, птиц, пчел.
Он обернулся к Зинаиде Ивановне.
– Можно почитать?
Она разрешила.
Лапин присел к столу, возбужденно пролистнул несколько страниц и успокоился. Чушь, календарь погоды, заметки фенолога, котята, мышата, жучки, паучки, смелые выводы типа: совсем как у нас, людей. Или: вот бы нам у них поучиться!
Оглядевшись, он заметил на подоконнике маленький колокольчик. Настроение опять испортилось. Бубенчик был тот самый, рыбацкий, про такие директор интерната говорил, что не помогают.
– Это что? – спросил Вагин. – Зачем?
Зинаида Ивановна объяснила, что Каминский, будучи уже прикован к постели, попросил повесить этот колокольчик на тополе за окном кабинета. Зимой, когда окна закрыты, да и летом тоже, по его звону он узнавал, какая погода на дворе, ветрено ли, как сильно и откуда дует. Если с севера, то дом загораживает, звенит слабее. С востока – сильнее. Вообще летом – сильнее, потому что ветка с листьями, парусит. Как-то он всё научился различать, однажды зовет ее: «Зина!» Сам улыбается. «Слышишь, – говорит, – как странно звякает? Птица, наверное, на ветку села, взгляни-ка». Она посмотрела, и точно, синичка. А в другой раз кричит: «Зина! Зина!» Прибежала, он весь в поту, плачет: «Зина! Не слышу!» Оказывается, нитка перетерлась, колокольчик упал, а ему почудилось, что оглох, ничего не слышит.
За окном дул ветер, сквозящие в листве солнечные блики дрожали на обоях, на акварельном портрете второй жены Каминского в костюме Дуняши.
– Он сильно ее любил, – сказала Зинаида Ивановна. – Она была талантливая актриса, красавица.
В ее голосе звучала сталь преодоленных сомнений, эхо давно угасшей ненависти. Лапин вспомнил, что о мужчине нужно судить по женщине, которая его любит. Со стены смотрела другая женщина. Нежное лицо с чуть заметными усиками, никаких бородавок. Волнистые темные волосы текут из-под шлема. Подруга Ивана Кольцо в сияющей кольчуге, с ним она и уходит на запад, где нет ни гармошек, ни частушек, а Ермак строит дом, берет удочку и садится на диком бреге водохранилища. В тишине, под сенью березовых перелесков, быстрее рубцуются раны. Уже идут репетиции, печатают афиши. Неожиданно первый вариант отвергнут. Режиссер требует переделки, беглецы трубят в рог, взывая о помощи. Что там гремит рано пред зарёю? Атаман заворачивает полки, сжимает перо, чтобы, всё простив, помочь попавшим в беду любовникам. Однако всюду измена, испорчен компас, идут ко дну струги с верными товарищами. Воет, припадая щекой к абразивному кругу, турецкий кинжал. Дуняша накидывает на плечи шитую жемчугом кашемировую шаль. Ермака больше нет, всё кончено, занавес. Вот о чем он писал! Эзопов язык уязвленного сердца, бедная тайнопись эпохи. Кто мы? Где мы? Куда бредем с мокрыми матрасами под барабанную дробь, в тумане? Чу! Прокричал испанский попугай, колокольчик звенит за метелью.
Внизу ослепительно блестело водохранилище, кричали чайки. Зинаида Ивановна указала на реденькую цепочку лодок, причудливо изогнувшуюся на воде примерно в трех сотнях метров от берега.
– Видите, рыбаки по старому руслу сидят. Тридцать лет как плотину построили, а настоящая рыба всё там, на старом русле. Вроде ей теперь свобода, рыбе-то, жизненное пространство. Плыви, все горизонты открыты, а почему-то не плывет. Он этим фактом очень интересовался.
– Каминский?
– Кто еще? Перед самой смертью и то спрашивал, где рыбаки сидят. Я говорю: «Там же, там же». А он мне: «Что рыба, что человек».
Лапин снова придвинул к себе дневник, раскрыв его на последней странице. Здесь в две карандашных строки, выморочным расползающимся почерком написано было:
Колокольчик дин-дин-дин.Слышу, духи понеслися…
Он поднялся из-за стола. Щеки горели. Поблагодарил Зинаиду Ивановну, стараясь не встречаться с ней взглядом, и пошел к выходу. Ком стоял в горле. Две валькирии с зелеными волосами – жена и Зинаида Ивановна, брезгливо смотрели ему в спину. Сзади заливался колокольчик, звенел на ветру, отшумевшем тридцать лет назад, качался на тогда же сломанной ветке, под тенью синицы, спевшей свою жалкую песенку и замолчавшей, когда настала пора выводить птенцов. Не так ли и мы, люди?
Теща в палисаднике поливала цветы, сосед, проспавшись, заботливо отпиливал засохший сук на черемухе, которую утром собирался извести под корень. Нинка наполняла опилками кукольную посуду, чтобы варить из них суп для своих бесчисленных детей.
До вечера Лапин, не разгибая спины, трудился в огороде, а за ужином теща вдруг сказала безразличным тоном:
– Почему бы вам не приехать сюда вдвоем?
Имелась в виду жена.
Это засело в нем, как пороховой заряд, но взорвался он позднее и совершенно по другому поводу – не то из-за узбекской мафии, не то из-за выгребной ямы, которую, как внезапно выяснилось, ему предстояло вырыть в следующий приезд. Лапин тут же решил возвращаться в город не завтра, а сегодня, собрал рюкзак, поцеловал Нинку, на этот раз великодушно сохранившую нейтралитет, что было редкостью при его ссорах с тещей, и побежал к автобусной остановке.
Последний автобус отправлялся в десять вечера, но запаздывал. Лапин немного спустился по прибрежному откосу, закурил, настраиваясь подумать о Тане и заранее чувствуя, что сейчас не получится. Июнь, ночи светлые. Безмолвная чаша водохранилища лежала внизу. На том берегу тоже были деревни, доносило по неподвижной воде лай собак, и где-то в низовьях высоко стучала моторка.
В стороне слышались негромкие детские голоса. На скамейке, одним концом врезанной в ствол громадной плакучей березы, сидели двое – мальчик и девочка с пятнами зеленки на лице. Лапин узнал ее и подошел ближе, прячась за кустами. Они его не замечали. Мальчик рассказывал одну из тех историй, какие Нинке строжайше запрещено было слушать. Повествовалось о том, как сумасшедший ученый в подземном бункере изобрел красную машину, механического монстра, похитителя детей, чьи родители работали в ночную смену. Машина привозила детей к нему в подземелье, там он брал из них кровь и откармливал ею крыс. Ученый хотел откормить миллион крыс, а затем выпустить в город, чтобы они всех позаражали какой-то холерой, но милиционеры ему помешали.
Мальчик замолчал, девочка спросила про участь тех мальчика и девочки, брата и сестры, с похищения которых, должно быть, начиналась история. Лапин понял, что эта девочка хочет быть младшей сестрой этого мальчика. Она спрашивала про него и про себя: «где мы? живы ли?» Мальчик милосердно ответил, что в самой дальней комнате милиционеры нашли их полумертвыми от потери крови, но живыми.
Дождавшись счастливой развязки, Лапин хотел уйти, но рассказчик услышал шелест шагов и посмотрел в его сторону.
Девочка спросила:
– Кто там?
– Да этот, лысый. Утром-то базлал.
– А-а, зассанец, – вспомнила она и засмеялась.
Автобус уже подруливал к остановке.
Через пять минут фонарь над ней шатнулся и вскоре пропал за гребнем бегущего под угор вспаханного поля, отодвинулось в темноту водохранилище, повеяло трупным запахом птицефабрики. Затем дорогу обступил лес, и сразу болезненно ощутился уют освещенного салона. Лапин покачивался на исполосованном ножами сиденьи, почти физически ощущая, как сжимается отведенное ему пространство жизни. А еще совсем недавно бывали с Таней такие дни, что, казалось, вот сейчас вздохнешь, и душа, чудесно расширившись в этом бесконечном вздохе, заполнит весь мир, как цыпленок, вырастая, заполняет собой яйцо.