Юлиан Семенов - Пароль не нужен
В салоне у Блюхера на диване, укрытый шинелью до подбородка, исхудавший и состарившийся, лежит Постышев. Он часто кашляет, и тогда кажется, что в нем сейчас установлен испортившийся музыкальный инструмент — так долго хлюпает и повизгивает у него в бронхах.
Блюхер диктует Григорию Отрепьеву, редактору:
— Это в номер, Гриша. Нам говорят белые, что мы — интернационалисты, что для нас не важно, кто человек: русский ли, китаец, американец, или кто любой. Правильно говорят белые.
— Погоди, погоди, — останавливает его Отрепьев, — товарищ главком, да разве белые могут правильно говорить?
— Могут.
— Нет, я понимаю, что в жизни-то, конечно, могут, но в нашей газете не могут.
— Могут, — говорит с дивана Постышев, не открывая глаз.
— То ж не агитация и пропаганда, — досадливо говорит Отрепьев, — а сплошное самообливательство грязью. На газетной странице красный должен быть во всем и завсегда умней и сильнее белого!
— Это, между прочим, здоровая мысль, — ухмыляется Блюхер, — только как ты объяснишь бойцу, от кого это он драпал тысячу верст на запад — голодный и больной? От какого такого глупого и неумного врага он отступал и сдавал ему родную землю? Ладно, валяй дальше, спорить некогда. Правильно говорят белые: нам, красным, не важна национальность, нам важно — рабочий ты или эксплуататор. Вот что нам важно. Белые твердят, что они — националисты, что они против красных под старым русским знаменем идут, воюют за русскую родину, а не за всемирный интернационал. Это верно, что они националисты, это верно, что они идут под старым русским знаменем, только чьи у них в руках винтовки? Только чьи на них шинели? Только откуда к ним подошли пушки? Только отчего это они с народом рассчитываются японскими оккупационными иенами, откуда они у белых?
— Тут один крестьянин меня спросил, — извиняющимся тоном перебив Блюхера, заговорил Постышев, — как это можно Кремлю грозить кулаком из Хабаровска? И еще он меня спросил: откуда это у белых появилось столько иностранного добра? Чем расплачиваться-то? Россией?
— Хорошо, Павел Петрович, сказал тебе крестьянин, очень хорошо. Болит внутри?
— Болит.
— Через час вылечу, — решительно говорит Блюхер.
— Как?
— Баней. Очередь займи, Гриша, а я пока сам попечатаю. Видишь, на площади, за уголком, дым из труб штопорит? Это саперы вчера сруб поставили специально для санпропускной бани.
— Помру от бани, — говорит Постышев, — ослаб.
— Я не дам помереть, — успокаивает Блюхер. — Полчасика попаримся — все станет хорошо, точно знаю. Верно, товарищ тушинский вор?
— За что вы меня так? — обидчиво говорит Отрепьев. — Разве я виноват, что папаша меня Гришкой назвал? Я уж в прошлом году ходил в исполком — думал псевдоним взять. Просил старикашку делопроизводителя переписать меня с Отрепьева на Энгельса — так он чуть со страху не окочурился…
БАНЯ
Постышев лежит на деревянной лавке, укрытый сухой, жаркой простыней. Блюхер, скользя по мыльному полу, подходит к нему, зажав в руке распаренный веник, а в другой мочалку — всю в белых хлопьях. Смотреть на него страшно: все тело в рваных шрамах — бугристых, жутких, красно-синих.
— Как маму звали? — спрашивает Блюхер, снимая с Постышева простыню и замахиваясь веником. — Ну-ка, вспоминай да молись, чтоб вывезла. Мама, брат, всенепременно из любой хворобы вывезет.
Блюхер хлещет веником, натирает мочалкой блаженно стонущего Постышева, который вцепился распаренными губчатыми пальцами в край скамейки.
— Ну как? — кричит Блюхер. — Живой?
— Пока дышу.
— Дыши, милый, дыши! — стонет Блюхер и поддает веником по загриву, по лопаткам, по худым — смотреть страшно — рукам.
— Интересно, а врачи в баню ходят? — спрашивает Постышев.
— Это ты к чему?
— Интересуюсь.
— Комиссары зазря не интересуются.
— Я сейчас не комиссар.
— А кто?
— Римский аристократ.
— Если меня из армии погонят — банщиком пойду. И людям радость доставляешь, и самому приятно. У меня дружок был на империалистической, банщик Петя. Льва Толстого мыл. Худенький, говорит, был старичок, с животиком. Сурьезно мылся, и никогда чтоб в кабинет, а всегда утречком, в общем зале. Петька рассказывал как-то: «Я если вижу какой ферт пришел, я ему, конечно: «Чего изволите, да как угодно», а положу на лавку, мылом уши замажу, его самого легонько трогаю, силы берегу, а ему все равно кажется, что грохот стоит, потому как уши закрыты. Или пущу ему хлопушек, он и рад, а хлопушка — это тоже у банщика экономия силы. Или, если клиент начал фордыбачить, я ему поперек мышцы насобачу, тело у него ломит, он и блаженствует, дуралей. А с Львом Николаевичем я осторожно, только вдоль по мышце работал, растягивал ему тело, разминал как следует и уши мылом не мазал, чтоб зряшнего шуму в голове не было, а то мысли можно спугнуть…»
— Ух, здорово, а! Тебя Отрепьев не слышит?
— Кудри мылит.
— Жаль. Ты так про своего Петю рассказал — он бы оду за ночь написал. Ты, словно профессор, моешь, как я тебя мыть буду?
— Сначала выздоровей, а там посчитаемся. Холодной окатить или страшно?
— Черт его знает…
— Может, если столкнуть тепло с холодом, толк будет, а?
— Валяй.
Блюхер окатывает Постышева ледяной водой, накидывается на него с распаренным веником, безжалостно хлещет, мнет ручищами, рычит с натуги.
— Отошел я, — блаженно говорит Павел Петрович, — боль отошла. Сейчас спать, а там хоть в ад.
— Знай наших, — довольно смеется Блюхер и окатывает себя ледяной водой из ушата. — Ангина, ангина… Ангина, конечно, важно, а распариться — нет ничего важней…
ПРИВОКЗАЛЬНАЯ ПЛОЩАДЬ
Мимо Блюхера, Постышева, Серышева и только что вернувшихся с фронта командиров — Покуса, Конева, Петрова-Тетерина, Шевчука — гарцуют кавалеристы, за ними идут артиллерия, тачанки, потом пехота, а вокруг, сколько хватает глаз, на крышах домов, на повозках, на телеграфных столбах зрители. Тут и крестьяне с окрестных деревень, и железнодорожники, и отступавшие из окружения бойцы, и комсомольцы из местного сводного батальона, и вездесущие мальчишки.
Красиво идут бойцы Блюхера.
Слышны голоса:
— Пуговицы-то надраены, пуговицы, как при мирном времени!
— Это какое же мирное? Царское?
— Чего причепился? Я всем довольный, а ты чепляешь.
— Орлы!
— Тачанки белым дадут прикуру…
— Силища, чего там…
Именно этого и добивался Блюхер парадом. Он был уверен, что назавтра же слух о красной силе, прибывшей из тыла, пойдет по всей здешней местности, перекинется к белым, докатится до Хабаровска и даже захлестнет Владивосток. А слух — он на фронте порой сильнее тысячи бомб. Особенно если войне пятый год. Тут любому слуху поверишь, и чем страшней, тем охотнее поверишь ему, потому что и на войне у человека остается привычка — жить для того, чтобы выжить.
С дерева быстро-быстро слезает мордастый крестьянин. Посмотрел-посмотрел — и в возок, да и пошел лошадей наяривать. Сегодня же ночью к белым позициям подастся — упреждать. А этого Блюхеру только и надо. Пусть. Темнить больше нечего: наш бронепоезд сейчас трогается с пятого пути на белый бронепоезд, который держит подступы к Волочаевке. Через час все решится: если красный бронепоезд пересилит белый, оттеснит его, отодвинет за Волочаевку — хорошо, не пересилит, разобьется — плохо. Очень тогда будет плохо. Тогда вся сила, которую с таким трудом собирал Блюхер за эти месяцы, поляжет под ураганным огнем с белых бронепоездов, даже не подойдя к исходным позициям для штурма. А исходные позиции определил Блюхер прямо под Волочаевкой.
И, заглушая песни пехоты и рев оркестров, выстроенных по случаю парада, протяжно ревет бронепоезд, отправляясь на фронт — за победой.
ДУЭЛЬ
Несутся друг на друга два бронепоезда. В красном, замерев у смотрового окошка, стоит раздетый по пояс чумазый и яростный Никита Шувалов, тот самый, которого Блюхер отобрал в машинисты на бюро райкома комсомола.
Кочегаром у него Пахом Васильев, тоже блюхеровский выдвиженец, на одном бюро утверждали.
— Еще! Еще! — кричит Никита. — Чтоб парку побольше!
Белый бронепоезд идет навстречу, сигналя беспрерывно и тревожно, а красный все больше набирает скорость, но идет без сигнала — как в психическую атаку.
Пахом выглядывает в окошко, говорит Никите:
— Слышь, а не воткнемся?
— Ну а воткнемся?
— Я не против, только атанда будет шумная.
— Языком меньше трепи, вот тишина и настанет. Пару еще, пару! Подналяжь как следует!
Белый машинист и офицер, дежуривший по паровозу, поначалу смеялись, когда следили за тем, как красный бронепоезд набирал ход.
— Резвунчики, — сказал офицер. — Играет кровь огнем желаний. Поддайте еще, пусть испугаются.
Но когда они увидели, что красный бронепоезд мчится им навстречу со все нарастающей силой, офицер потеребил ус и спросил машиниста: