Чингиз Абдуллаев - Заговор в начале эры
— Все доказательства безумных планов Лентула и его людей у нас имеются. Этих людей нельзя долго держать под арестом у преторов. Нужно отвести их в тюрьму и применить высшую меру наказания.
В полной тишине Силан сел. Никто не осмелился возражать ему, все молчали.
— Луций Лициний Мурена, говори ты, — четко выговаривая каждое слово, сказал Ваттий.
Новоявленный избранник римского народа побагровел и, встав, произнес всего одну фразу:
— Смертная казнь — единственно возможное наказание для этих людей.
В этот момент Красс тихо сказал Цезарю:
— Он мог бы выступить и подлиннее.
— Мурена не оратор, ничего страшного, — отозвался Цезарь.
— Ну да, в отличие от Цицерона. Ты слышал, что сделал вчера наш консул? Выступая перед народом, он сравнивал себя с Ромулом. Второй отец-основатель нашего города, — иронично хмыкнул Красс.
Цезарь осторожно, стараясь не нарушать укладки редеющей прически, почесал мизинцем голову.
— Про Суллу еще можно было сказать, что его вскормила волчица, а про Цицерона… — он пожал плечами. — Боюсь, скоро нам придется ставить памятник волчице с тремя детьми — Ромулом, Ремом и маленьким Цицероном.
Красс неслышно захохотал, стараясь не привлекать внимания окружающих.
Следом за Муреной выступал Агенобарб. Он тоже высказался за высшую меру. Его предложение поддержали Торкват, Марцелл, Сципион. Очередь дошла до Цезаря, избранного городским претором на следующий год. Цицерон с интересом посмотрел на него, словно впервые увидел сегодня Юлия, и сжал губы, стараясь не выдавать своего волнения.
Цезарь поднялся, чувствуя на себе взгляды окружающих, и не спеша пошел к ростральной трибуне. Остановился, огляделся, заметив, как внимательно смотрят на него несколько сот пар глаз, и начал свою речь.[121]
— Сегодня нашей республике угрожает большая опасность. Катилина собирает войско для похода на Рим, и своими непродуманными действиями мы можем только еще более разжечь костер новой войны вместо того, чтобы постараться его затушить. Принимая какое-либо решение, мы должны быть свободны от чувств ненависти, дружбы, гнева или жалости. Ум человека нелегко видит правду, когда ему мешают эти чувства, и я мог бы напомнить о множестве дурных решений, принятых под влиянием гнева или жалости. Отцам-сенаторам следует помнить, что преступление Лентула не должно в ваших глазах значить больше, чем забота о вашем авторитете, и вы не будете руководствоваться чувством гнева больше, чем заботой о своем добром имени.
Я думаю, — мягко продолжал Цезарь, — если можно найти кару, соответствующую преступлениям этих людей, то я первый готов одобрить беспримерное предложение смертной казни. Но даже если тяжесть преступления превосходит все, что можно себе вообразить, мы и тогда должны подвергать их наказанию, руководствуясь только законом.
Я уверен, — Цезарь метнул быстрый взгляд на Силана, — то, что сказал Децим Силан, муж храбрый и решительный, он сказал, руководствуясь своей преданностью государству, и в столь важном деле им не движет ни расположение, ни неприязнь: его правила и умеренность мне хорошо известны.
При этих словах по скамьям сенаторов пробежал едва слышный смешок, а Силан густо покраснел.
— Это предложение кажется мне не только жестоким, но и чуждым нашему государственному строю. Это, конечно, либо страх, либо их противозаконные действия побудили тебя, Силан, избранного консулом, подать голос за неслыханную кару. О страхе говорить излишне — тем более что благодаря бдительности прославленного мужа, консула, налицо многочисленная вооруженная стража, — показав на Цицерона, с небывалым сарказмом сказал Цезарь.
— Но ведь мы знаем, что Порциев закон запрещает применять смертную казнь к свободным римским гражданам. И каждый из них может отправиться в изгнание добровольно. Видимо, мы думаем о последствиях своего решения для других. Все дурные дела, — громко отчеканил Цезарь, — порождаются благими намерениями. Но когда власть оказывается в руках неискушенных или не особенно честных, то исключительная мера, о которой идет речь, переносится с людей, ее заслуживающих и ей подлежащих, на не заслуживших ее и ей не подлежащих.
Так что же, отпустить их на волю, чтобы они примкнули к войску Катилины? Отнюдь нет! Предлагаю забрать в казну их имущество, а их самих держать в оковах в муниципиях,[122] наиболее обеспеченных охраной, и чтобы впоследствии никто не докладывал о них сенату и не выступал перед народом; всякого же, кто поступит иначе, сенат признает врагом государства и всеобщего благополучия.
Закончив, он осторожно и спокойно прошел на свое место. Сенаторы загудели, заспорили друг с другом.
— Ты задал им трудную задачу, — осторожно вымолвил Красс, — с одной стороны, они, конечно, хотят смерти заговорщиков, но с другой — боятся нарушить закон. Боюсь, что теперь Цицерону будет нелегко.
Но консул не собирался сдаваться. Нарушая существующий традиционный обычай, запрещающий во время опроса сенаторов выступать во второй раз, он поднялся и взволнованным голосом быстро произнес:
— Конечно, мы все согласны с Цезарем, что любое наше решение должно быть демократичным и законным. Но разве нами движет одна жестокость, разве мы не понимаем действия для блага государства и народа римского? Я думаю, сенат может сам решать, что выгодно римлянам, а что незаконно. Я призываю вас голосовать по совести, не заботясь о моей или своей личной безопасности, а руководствуясь лишь интересами государства.
— Предлагаю отложить решение данного вопроса до победы над Катилиной, — закричал со своего места Марк Аттий Бальб.
Цицерон растерялся. Он ждал не такого хода событий. В этот момент, также нарушая все существующие традиции, слова вновь попросил Децим Силан. Сервилий Ваттий, также нарушая процедуру, кивнул головой в знак согласия.
— Говоря о высшей мере, — быстро заявил Силан, — я имел в виду не смертную казнь, меня, видимо, неправильно поняли. Что может быть страшнее для римлянина, а тем более для римского претора и сенатора, чем тюрьма. Позор страшнее смерти для истинного римлянина, — высокомерно-демагогически заявил вдруг Силан. — Я считаю, что заключение их в тюрьму и есть высшая мера наказания.
Антоний посмотрел на Цицерона. Консул понял, что его напарник сейчас отступит, голосуя за это предложение сената. Антоний слабо улыбнулся, довольный таким исходом дела, но Цицерон сжал кулаки.
Кажется, он начинал проигрывать столь хорошо начавшуюся игру. Неожиданно в храме раздался визгливый голос Катула, обвинявший Силана:
— И этот человек будет нашим консулом. Какой позор!
Сенаторы снова зашумели, закричали, задвигались. Цицерон смотрел по сторонам, стараясь найти поддержку среди сенаторов, когда увидел Катона. Молодой сенатор просил дать ему слово. Цицерон показал на него Ваттию, и тот, стараясь перекричать шум, громко объявил:
— Слово Катону.
«Господи, — с внезапным испугом подумал консул, — неужели и он будет говорить о законе. В такой момент?»
Вышедший к ростральной трибуне для выступления Катон строгим взглядом окинул сенаторов, выжидая, пока стихнет шум. Постепенно зал начал стихать. Катон выждал несколько мгновений, неожиданно поднял руку и скорбно произнес, обращаясь к сенату:
— Мне приходят совершенно разные мысли, отцы-сенаторы, когда я оцениваю наше опасное положение и особенно когда размышляю над предложениями, внесенными кое-кем из сенаторов.
Много раз, отцы-сенаторы, я подолгу говорил в этом собрании, часто сетовал я на развращенность и алчность наших горожан, и у меня поэтому много противников. Поскольку я никогда не прощал себе ни одного поступка даже в помыслах, мне нелегко было проявлять снисходительность к чужим злодеяниям и порокам. Вы, правда, не придавали моим словам большого значения, но положение в государстве тогда было прочным: его могущество допускало вашу беспечность. Но теперь, — выкрикнул Катон, — речь идет не о том, хороши или плохи наши нравы, и не о величии или великолепии державы римского народа, а о том, будут ли все эти блага, какими бы они нам ни казались, нашими или же они вместе с нами достанутся врагам. И мы смеем говорить о мягкости и жалости! Мы действительно уже давно не называем вещи своими именами: раздавать чужое имущество именуется щедростью, отвага в дурных делах — храбростью; поэтому государство и стоит на краю гибели. Что ж, раз уж таковы нравы — пусть будут щедры за счет союзников, пусть будут милостивы к казнокрадам, но крови нашей пусть не расточают и, щадя кучку негодяев, не губят всех честных людей.
Прекрасно и искусно построил свою речь Гай Цезарь, рассуждая здесь о жестокости и мягкосердечии. Интересно, что он предложил отправить заговорщиков в другие города, видимо, зная, что в Риме их силой освободят либо участники заговора, либо подкупленная толпа: как будто дурные и преступные люди находятся только в Риме, а не во всей Италии, как будто наглость не сильнее там, где защита слабее.