Анатол Имерманис - Призраки отеля «Голливуд»; Гамбургский оракул
— А стоил ли Баллин всего этого? — задумался Дейли.
— Дело не в самом Баллине, — убежденно сказал Мун. — Вы так и не поняли самого главного. Ведь все это делалось для того, чтобы показать миру, что в так называемом демократическом государстве можно убить депутата — и никто из власть имущих глазом не моргнет. Убийство Грундега было преподано публике именно в том гениальном детективном оформлении — с письмами шантажиста и в сочетании с загадочной смертью самого Мэнкупа, — когда своей сенсационностью оно обязательно должно было прорваться через официальный заговор молчания. По-моему, Мэнкуп избрал для этого единственный действенный путь. Ведь и до него многие догадывались об истинных обстоятельствах, при которых умер Грундег, однако правда оставалась скрытой за семью замками. И, вероятно, навсегда осталась бы, не положи Мэнкуп на чашу весов свою собственную смерть, которая именно для этой цели должна была казаться насильственной.
— Значит, все это не ради Баллина? — с сомнением спросил Дейли.
— Полагаю, что нет. Баллин был средством, а не целью. Надо учитывать, что истинное лицо Баллина и его роль в убийстве Грундега стала известна Мэнкупу сравнительно недавно, в ту пору, когда он уже знал, что обречен. Будь у него побольше времени, возможно, он нашел бы другой, не столь парадоксальный путь, дабы доказать миру, что Грундег убит, а Баллин — один из его убийц…
Да, я верю в это! Несмотря на горькую мысль, вложенную им в уста госпожи Бухенвальд, несмотря на сознание, что бывшие гитлеровские палачи останутся безнаказанными, если предоставить их официальному правосудию, Мэнкуп не последовал бы примеру своей героини.
По-моему, именно сознание, что он, Мэнкуп, через неделю, через две исчезнет с лица земли, а палач Баллин будет по-прежнему здравствовать и творить свои темные дела, толкнуло его на эту отчаянную, заимствованную из пьесы идею… Да, именно так мне думается… То, что в театре мыслилось как условный, аллегорический прием, превратилось в отчаянный жест умирающего человека, который тщится еще из могилы дотянуться до убийцы.
Мэнкуп не столько мстил Баллину за своего друга Грундега, не столько за предательство по отношению к нему самому и даже, пожалуй, не столько гестаповскому палачу за все его бесчисленные жертвы… По-моему, ему просто невыносима была мысль о том зле, о тех будущих страданиях и смертях, которые таились в самом факте существования Баллина.
Баллин был для него как бы живым воплощением самой идеи палачества и предательства, тем отравленным кинжалом, которым пользуются, чтобы нанести исподтишка удар. И он, Мэнкуп, чувствовал бы себя виноватым, если бы умер, не обезвредив этот занесенный над другими, отяжелевший от прилипшей к нему крови и грязи стилет…
Может быть, я ошибаюсь, но мнится мне, сам замысел, возникнув внезапно, — возможно, после последней консультации с врачом, перечеркнувшей все надежды хотя бы на несколько месяцев жизни, — превратился в навязчивую идею.
И вместе с тем, как тонко и последовательно, направляя и предугадывая любой шаг своих противников, этот одержимый человек реализовал свой замысел. Реализовал, отказываясь от принципа открытого боя, которым руководствовался всю свою жизнь. И все же не изменяя своему характеру. Есть какая-то чисто мэнкуповская саркастическая усмешка даже в том, что именно нацисту Боденштерну против его желания пришлось застрелить своего сообщника и единомышленника Баллина!.. Шляпу долой перед Магнусом, вот все, что я могу сказать!..
— А что же делать с этими записями? — Фредди растерянно перелистал дневник. — Мы ведь были уверены, что его убили! А ведь, в сущности, это он, уже находясь в могиле, уничтожил Баллина! Что мы скажем десяткам тысяч, которые вышли на улицу требовать виселицу нацистам?
— Вот что! — Мун взял тетрадь и быстро, одну за другой, вырвал те, годичной давности страницы, по которым была разбросана расшифрованная им с таким трудом истина. — Пусть все останется так, как он сам того желал!
И пока бумажные клочья сгорали в большой редакционной пепельнице, где сквозь темноватое стекло просвечивали крупные литеры «Гамбургский оракул», Мун вспомнил последние минуты Мэнкупа. Теперь там, в его баховской комнате, должно быть, уже орудуют маляры. Голубые шторы содраны, едва ли они соответствуют вкусу Лизелотте фон Винцельбах. Зеркальный потолок укрыт брезентом, чтобы не заляпали краской. А старая уже смыта. Багровая, фиолетовая, оранжевая — синтез современности и вечной баховской гармонии, выбранный Мэнкупом для своей временной квартиры. Ибо, въезжая в нее, он уже знал, что проживет недолго.
Мун представил себе обесцвеченные стены, на которые сквозь окно падает отсвет уже сереющего в этот час неба. В углу стоит скатанный в рулон холст — вырезанная из рамки картина, которую так и забыли вынести…
Мэнкуп мог жить где угодно, в дворце, в бараке концлагеря, в своем редакционном кабинете, где продавленный диван был его приютом в течение стольких ночей. Везде он оставался бы Магнусом Мэнкупом, ни на йоту не отступая от своей сути, страстно сформулированной на одной из страниц дневника:
«Когда я уйду, пусть ничто не напоминает обо мне, кроме моих мыслей. Мыслящие люди — вот мой лучший памятник!»