Юлиан Семенов - Отчаяние
Поразмышляв об этом, Сталин решил не торопиться с тем, чтобы отправлять рукопись членам Политбюро; пусть пока читают отрывки, полностью отправлю позже, когда получу информацию, что они говорят о моем труде дома… «Что они говорят дома? — он переспросил себя раздраженно. — Гений и мудрый вождь, вот что они говорят дома! А мне надо знать, что они думают! А сие не дано, потому что, когда на скамью подсудимых сядут Молотов, Микоян и Ворошилов, их показания снова, как и Пятакову с Радеком, придется писать мне — в камере все совершенно теряют чувство достоинства и здравого смысла…»
Поскольку Сталин еще во время войны решил отменить самое понятие «большевизм» (оно слишком уж связывало партию с Лениным, лишало ее державной зазем-ленности, которая куда как надежней синагогальных дрязг лондонского и иных съездов, особенно сейчас, после победы, когда встали задачи по реальному включению всей Европы в орбиту новой социальной структуры, основоположением которой является Русь), он аккуратно вписал пассаж о том, что империи Александра Великого, Кира и Цезаря не могли иметь общего языка, однако есть «те племена и народности, которые входили в состав империи, имели свою экономическую базу и свои издавна сложившиеся языки»…
Прикидку собранной рукописи Сталин, как это было заведено с ленинских времен, пустил «по кругу», разослав членам Политбюро; снова ожидал хоть одного вопросительного знака на полях: «Какая империя имеется в виду? Британская? Но ее нет более. Значит, Российская?..», «Почему „Октябрьский переворот“? Так о нас писали белогвардейцы».
Никто, однако, не сделал ни одного замечания, лишь восторженные отклики!
Писали членам ПБ их помощники, сами не могут, а какой помощник рискнет подставлять своего шефа?! Вот он, механизм, которому отданы годы труда, вот она, Система, которая гарантирует единство равных при беспрекословности Суда Первого!
…Когда книга вышла, была переведена на все языки мира и введена в курсы всех университетов, Сталин, полистывая свой труд (уже привык к тому, что писал он) наткнулся на фразу: «Язык умирает вместе со смертью общества. Вне общества нет языка».
Как обычно, Сталин позволил себе услышать эту фразу, полюбоваться ее безапелляционной чеканностью, а потом вдруг резко поднялся с тахты: «А латынь?! Или древнерусский?! Это же бред какой-то! Языки живы вне общества!»
Он сразу достал папку с «нарезами» — был убежден, что этот идиотизм вписал в текст какой-то враг; с внезапной усталостью увидел свой карандаш; сам писал; «ни один из академиков не посмел сказать, что это абракадабра… А кто виноват? Я, что ли? Их рабский характер виноват, их врожденный страх, виноват, не я!»
Позвонил министру государственной безопасности и попросил подготовить к утру (было уже около четырех, скоро рассвет) документы с негативными отзывами наиболее ярых антисоветчиков по поводу брошюры «Языкознание».
…Министр тут же поехал к себе, поднял на ноги заместителей, но, ознакомившись с отзывами, понял, что Сталину, во всяком случае лично он, их не понесет. Как он может положить на стол генералиссимуса, например, такое: «В условиях сталинской темницы, при невиданной в истории человечества личной диктатуре, когда люди вынуждены со слезами показного счастья называть „день“ „ночью“, а „зло“ „добром“, как может „коммунистический император“, истребивший цвет страны, терпеть высказывания академика Марра о том, что „язык (звуковой) стал ныне уже сдавать свои функции новейшим изобретениям, побеждающим пространство, а мышление идет в гору от неиспользованных его накоплений в прошлом… Будущий язык — мышление…“. Как может терпеть подобное Сталин, который запрещает самое мысль, расстреливает выдающихся ученых России, провозглашает бионику „мракобесием“, кибернетику — „происками еврейских космополитов“, а генетику — „заговором мирового сионизма“?! В принципе мы можем радоваться этому, ибо Сталин зримо доказал, что коммунизм лишен какого бы то ни было здравого смысла, если запрещает разрабатывать первооснову военной науки — кибернетику, однако мы не можем не сострадать великому Народу, попавшему в лапы тирана…»
Дальше министр читать не стал, сказав себе, что он не в силах видеть гадость завистливых интриганов, купленных американской разведкой; приказал подобрать отзывы из леворадикальной прессы — коммунистические газеты Сталина бы не устроили, он потребовал абсолютно «нелицеприятную информацию». Кое-как настригли.
Сталин приехал на работу раньше обычного, не к часу, а в двенадцать; кивнул министру, взял у него из рук папку и бросил:
— Ждите указаний.
Тот ждал указаний до пяти вечера, когда Сталин решил перекусить; вышел сосредоточенный; удивился:
— А вы тут что делаете? Я же сказал — спасибо, вы свободны…
…Более всего Сталина умиротворили слова в статье итальянского журналиста, который, приводя его, Сталина, пассаж о том, что «никакая наука не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики», подчеркивал, что генералиссимус показал ученым в России, чересчур перегибавшим палку в плане критики Менделя и Моргана при явном попустительстве Жданова, претендовавшего на роль идеолога, кто на самом деле является истинным мыслителем России. Именно Сталин не просто не глушит критику, как это делал Жданов, а, наоборот, бесстрашно зовет к ней — вот образец мудрой государственности, преподанный тому же Белому дому, погрязшему в охоте на ведьм; «один-ноль в пользу Джузеппе Сталина; коммунистический выпускник семинарии дает фору политикам со светским образованием…»
…А действительно, подумал Сталин, наше, семинарское истинно теологическое образование было значительно глубже и в чем-то практичней гуманитарного, хотя нас приучали к таинству общения с вечными постулатами, а светская школа давала достаточно широкий разброс знаний, но без той одержимой систематичной сосредоточенности, которой от нас требовали.
…Никогда, ни в одном из своих выступлений Сталин не задирал зло ни веру, ни религию, позволяя себе порою чуть тронуть «боженьку», да и то в фольклорном смысле, понятном народу, которым он безраздельно правил. (Тем не менее священников, истинных подвижников Веры, бросал в тюрьмы, безжалостно гноил в лагерях, расстреливал.)
Если бы я сел на скамью исторического или юридического факультета, признался он себе как-то, не видать мне как своих ушей ни победы над оппонентами, ни, как следствие этого, партийно-государственного лидерства. Мне противостояли все — все без исключения члены Политбюро Ленина и большинство его ЦК, с изумлением думал он, порою не веря себе самому, а сейчас они стали шпионами, диверсантами, врагами народа, осведомителями гестапо; такими и останутся на века в памяти русских.
Что дало мне силу молчать, когда блистал Троцкий? Таиться, пока в Кремле правили Каменев с Зиновьевым? Как я понял, что настало мгновение готовить Каменева и Зиновьева к удару против Троцкого, пугая их тем, что он, герой Октября, председатель Петросовета и Военно-Революционного Комитета, рано или поздно свалит их, ленинцев, чтобы стать во главе партийной пирамиды и подменить учение Старика своим, вполне оформившимся; троцкизм был весьма популярен в Италии, Германии, Франции, Мексике — особенно после введения нэпа: «шаг назад от революции»…
Мне были видения, думал Сталин; мне был голос Божий, иначе моя победа необъяснима; всем этим крикам о моей гениальности — грош цена, посади на мое место остолопа, и его будут славословить. Да, было Откровение.
Он никогда не мог забыть, с каким блеском Каменев и Зиновьев раздавили Троцкого на Тринадцатом съезде партии — первом, который проходил без Старика. Троцкий тогда предупреждал, что РКП(б) на грани кризиса, рождается партийная бюрократия, цифры и отчеты подменяют жизнь, тасуется колода одних и тех же бюрократов, в то время как главной ставкой партии должна сделаться молодежь, особенно студенческая, то есть та, что, кончив гражданскую войну, по ленинскому призыву решила учиться, учиться и еще раз учиться.
Сталин вспомнил, как он тогда легко подшлифовал антитроцкистский погром, учиненный «его евреями», заявив себя при этом мастером «товарищеских компромиссов». В угоду Каменеву и Зиновьеву, которые требовали привлечения в ЦК как можно больше рабочих и «упрочения» Политбюро за счет именно русских товарищей, знающих деревню не понаслышке, он поднял Бухарина и Рыкова: «вот монолитное единство истинных ленинаев». В то же время Троцкого попросил сосредоточиться не только на армии, но и на металлургии и концессионной политике — сделал это уважительно, по-товарищески, обращаясь не как к равному, но как к признанному лидеру.
А сразу же после этого провел тайное совещание с Бухариным и Рыковым: «Каменев и Зиновьев никогда не смоют с себя октябрьского пятна, к тому же они внутренне страшатся справного мужика и нэпа, не пора ли вам, интеллектуалам и практикам ленинизма, брать на себя тяжкое бремя власти?»