Юлиан Семенов - Бриллианты для диктатуры пролетариата
— Комитет беженцев занят иными задачами: они не преследуют целей политической борьбы, они смирились с поражением.
— Значит, в Эстонии есть только одна сила, серьезно думающая о борьбе?
Вахт и Головкин ответили одновременно.
— Нет, отчего же, — сказал Головкин.
— Конечно, мы, — сказал Вахт.
И вдруг Головкин захохотал; он сгибался в три погибели, вытирая слезы, мотал головой, а потом, успокоившись, сказал:
— Конспираторы дерьмовые! Тени своей боимся!
Исаев закурил:
— Сейчас у меня внутри словно что-то обвалилось, Лев Кириллыч. Словно накипи в чайнике смыло… «Журналист, коллега…» Думаете, что мы дома так ничего про вас и не знаем?
Застегнув пуговицу на пиджаке, словно собираясь подняться, он добавил:
— Меня уполномочили вам сказать, чтобы вы были особо осторожны со всеми, кто приезжает из Совдепии, и с людьми, которые с ними здесь связаны.
— Вы думаете, много людей из Совдепии пойдут на связь с нами? — спросил Вахт.
— Я высказал пожелание друзей, которые знают и о вашей работе, и о том, каким журналистом на самом деле является Лев Кириллыч.
— Средним, — улыбнулся Головкин. — Максим Максимович, я был рад видеть вас, и, если вы сможете надежно легализоваться здесь, я бы просил вас зайти к нам еще раз — перед отъездом в Совдепию… Если, конечно, не передумаете возвращаться — после здешних-то блинчиков…
— Если и вы надумаете поехать туда — готовьтесь, я загляну к вам… Маленькая разница в приставках, а смысл-то эк меняет: «пере» или «на-думаете», а?
— Если этот разговор серьезен, тогда я буду готовиться… Я запрошу моих друзей в России о крове и документах заранее, а не столь скоропалительно, как вы…
— Скоропалительно приехал писатель Никандров и оказался в тюрьме, — заметил Вахт, — а Воронцов по его документам отправился в Совдепию!
Максим Максимович вспомнил радиограмму Севзапчека о переходе эстонской границы неизвестным, который, отстреливаясь, убил двух пограничников, эстонца и русского, — это было за неделю перед его отъездом из Москвы.
— О том, что Воронцов перешел границу, — жестко сказал Головкин, — я бы с радостью сказал «товарищам», не будь они мне так ненавистны. Жаль только, что судить Воронцова станут как врага трудового народа, — он хмыкнул, — то есть как нас. Его надо просто стрелять. Он им, правда, в Совдепии кровь пустит — пожжет и побьет всласть…
Попрощавшись с эсерами, зная, что те наверняка пустят за ним «хвост», Исаев начал крутить по городу. Хвост он определил довольно быстро: его «вели» два мальчика, видимо студенты. Вели они его неумело, упиваясь своей работой, и поэтому он их довольно скоро замотал.
Через два часа в офисе «Смешанного русско-эстонского общества» раздался телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил русского «содиректора».
— Господин Шорохов, я бы просил вас рассказать мне условия возвращения на родину, если, конечно, у вас есть на это время и желание.
— Хотя время у меня есть, — ответил Шорохов, — но я не правомочен отвечать на подобные вопросы. Извольте обратиться в консульский отдел посольства в часы, обозначенные для приема…
Этот обмен фразами, ничего не говорящими полицейским, подслушивающим телефонные разговоры смешанной комиссии, был паролем и отзывом для Шорохова и Всеволода Владимирова.
В тот же вечер Шорохов, после встречи с Исаевым, передал известному ему человеку коротенькое сообщение для шифровки: «Есть предположение, что человек, перешедший границу во время перестрелки, был Воронцов Виктор Витальевич. На этой версии настаивает 974-й».
13. О, эти русские…
Немецкий резидент Нолмар последние дни возвращался домой очень поздно. Неделю тому назад его навестил Клаус Дольман-Гротте. Был он человеком странным со студенческих лет: он, например, категорически отвергал лестные предложения начать работать в министерстве иностранных дел или пойти на службу в генеральный штаб. Приглашали его туда настойчиво и не только из-за протекции: к двадцати трем годам он знал семь языков — финский, шведский, эстонский, венгерский, польский, латышский и русский. Этими языками он владел в совершенстве, но собой отнюдь не был удовлетворен: он считал необходимым изучить еще румынский, английский и датский.
Получив диплом бакалавра филологии, он начал работать низкооплачиваемым чиновником отдела рекламы в концерне «И.-Г. Фарбениндустри». Был он по-прежнему тих, незаметен, сторонился пирушек и мужских компаний, краснел, когда при нем рассказывали анекдоты и смачные буршеские истории, не пил, не курил и жил в одиночестве — затворником. Потом он уехал в Варшаву. Там он несколько раз встречался с Нолмаром, который работал в посольстве и к своему студенческому приятелю относился снисходительно, как и подобает относиться дипломату к мелкому торговому агенту.
— Ты чувствуешь, как мы стареем? — спросил тогда Дольман-Гротте. — Я это ощущаю особенно остро, когда просыпаюсь.
— Ты пессимист? — усмехнулся Нолмар.
— Нет, нет, — покачал головой Дольман-Гротте, — еще пять лет назад я находил у нас на чердаке куклы матушки… Это были смешные куклы в кружевных панталонах и чепчиках. А теперь я перерыл весь чердак и кукол не нашел. Время стареет вместе с нами. И победить его может только могущество…
— Какое?
— Могущество нельзя определить — «какое». Могущество есть могущество. Память — тоже словом могущество…
— Память? Как звали невесту твоего прадеда? Ты помнишь?
— А что было построено Рамзесом в Египте? Или Фридрихом Великим в Берлине? Помнишь. И дети твои будут помнить.
— Детей еще надо завести. Ты, кстати, женат?
— Нет. А ты?
— Нет.
После этой встречи они долго не виделись. А встретились — неожиданно для Нолмара — в Ревеле. Он пришел к послу, но секретарь остановил его:
— Сейчас нельзя… У посла господин советник Дольман-Гротте.
Однако Дольман-Гротте сам нашел его: запросто зашел в комнату, дружески обнял, забросал вопросами, никак не подчеркивая своего теперешнего превосходства, и пригласил: «Если, конечно, ты не до конца замучен своими хитрыми делами, поужинаем вместе в „Савое“».
Он занимал на четвертом этаже номер, состоявший из трех комнат: здесь обычно останавливались министры или члены семей коронованных особ, когда они приезжали с неофициальными визитами. Стол был накрыт на три персоны.
— Ты не будешь возражать, Отто, если с нами побудет милая женщина, которая научилась не мешать мужчинам? — спросил Дольман-Гротте.
Нолмар еще раз испытал чувство острого унижения, когда он увидел красавицу, вошедшую в гостиную, в низко декольтированном бальном платье.
Но Дольман-Гротте и на этот раз помог ему. Он сказал:
— Фройляйн Барбара, я хочу представить вас моему другу Отто Нолмару.
Нолмар отметил для себя, что он бы не смог так жестко и властно разговаривать с этой сумасшедше красивой, видимо, очень холеной бабой, а этот тихоня говорил, словно резал железо: сухо, деловито и так, что возразить ему было нельзя. И вот это проклятое «возразить ему нельзя» вошло в Нолмара, и он понял, что это случилось, и теперь он уже не сможет ни возражать Дольману-Гротте, ни шутить с ним, и он устало сказал себе: «Я проиграл, и мне теперь надо верно себя вести, чтобы он хоть не сразу понял, как жестоко я проиграл».
— Ты по-прежнему не пьешь? — спросил Нолмар.
— Знаешь, нет, Отто. Ты должен простить меня, но теперь это вопрос принципа.
— Об остальном я не спрашиваю, — понимающе улыбнулся Нолмар.
— Здесь ты ошибаешься.
Нолмар лукаво посмотрел на фройляйн Барбару и перевел взгляд на Дольмана-Гротте.
— Ты верно понял, — ответил тот, — невеста уступила мне своего секретаря, фройляйн Барбару, но я отдал ей моего шофера на время этой поездки… Мне бесконечно совестно перед тобой, что я не пью, но ты всегда умел пить здорово и вкусно, а за меня будет пить наша очаровательная Барбара…
После получаса веселого застольного разговора Дольман-Гротте сказал:
— Поскольку милая Барбара присутствует на всех наиболее серьезных переговорах, — он легко улыбнулся женщине, — и, боюсь, информирует о них мою невесту, фройляйн Ильзе Крупп, — я стану говорить при ней о нашем предложении, Отто. Нет смысла возвращаться к мимолетному обмену мнениями о смысле могущества. Я был, верно, не прав тогда. Это все было от страха перед смертью и стремительностью старения. Дело, которое пожирает тебя, — вот единственное спасение от химер и страхов. Государственная политика — дело ли это? И да и нет. Она вне логики. Она абстрактна и в то же время субъективна. Я беру быка за рога, Отто. Мы ищем свои глаза и уши повсюду. Особенно в малых странах, пограничных с Россией, — а в России Германия заинтересована: не только в близком, но и в далеком будущем. О России разговор особый, Отто. Мы заинтересованы в русской инженерии — они бесконечно талантливые теоретики, их инженерная мысль свободней и дерзновенней нашей. Они не умеют работать и никогда не научатся этому в силу своей лености, но именно потому, что они ленивы, — их фантазии, особенно, повторяю, теоретически-инженерные, нас очень интересуют. Говорят, что и в Ревеле и в Риге много бедствующих русских… Несчастная нация…