Юлиан Семенов - Отчаяние
— Верно, — Валленберг ответил не сразу. — Святой Марк вообще начинает не с Иисуса, а с Иоанна Крестителя… Интересно… Я это как-то пропустил, потому что растворился в строках, шел за Словом, не позволяя себе обсуждать его…
Исаев подумал: «Хоть какое-то оправдание и для меня; я шел за изменениями в нашей истории, растворяя себя в них… Значит, наша Идея превратилась в религию? Так, что ли? Учитывая образование Сталина, можно допустить и такой поворот сюжета…»
— А вспомните «Благовестие от Иоанна»? — предложил Исаев.
Валленберг отошел наконец от стены, сел на свою койку и, закрыв глаза, продекламировал:
— «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог… В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков… Был человек, посланный от Бога; имя ему Иоанн… И вот свидетельство Иоанна, когда иудеи прислали из Иерусалима священников… спросить его: кто ты? Он объявил и не отрекся, и объявил, что я не Христос… Я глас вопиющего в пустыне… И они спросили его: что же ты крестишь, если ты не Христос, не Илия, не пророк? Иоанн сказал им в ответ: „Я крещу в воде, но стоит среди вас некто, Которого вы не знаете…“ На другой день Иоанн видит Иисуса и говорит: „… Зри агнец Божий, Который берет на Себя грех мира“…»
Исаев, следивший по тексту за той концепцией, которую Валленберг выбирал из Иоанна, отложил Библию и, презирая себя, хрустнул пальцами — ничего не мог поделать с собою, этот звук в одиночке сделался необходимым ему, словно бы свидетельствующим то, что он жив и что звон курантов не мерещится ему, а есть явь…
— Вы действительно плывете за строками, — сказал он, — вы блестяще декламируете, ни в одной церкви я не слыхал такого наполнения фраз Священного писания человеческим Духом, Верой, стоической убежденностью… Но вы все же позволяете увлекать себя потоку — пусть даже гениальному… Глядите-ка, Иоанн ни слова не говорит о предках Иисуса, во-первых, и, во-вторых, называет его тем, кто примет на себя «грех мира»… О народе или народах нет ни слова, речь идет о мире… Это — начало притирки светских властей с верой, ставшей необходимой человечеству, ибо владыки не знали, где найти выход из постоянных кризисных ситуаций. Позже, в послании Павла Колоссянам, он уже требует: «Смотрите, братия, чтобы кто не увлек вас философиею и пустым обольщением по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу…» Не отсюда ли надо отсчитывать идею монополии на единственную правду? Не в этом ли пассаже сокрыт будущий запрет на диспут, соревнование разных точек зрения, на мысль, наконец?! Разве Павел свободен от политики, когда он обращается к пастве со словами: «Рабы, во всем повинуйтесь господам вашим во плоти, не в глазах только служа им, как человекоугодники, но в простоте сердца, боясь Бога…»
— Вы католик? — спросил Валленберг. Исаев долго молчал, ответил грустно:
— До недавнего времени я искал в Библии ответы на вопросы истории, политики и экономики… Да, да, это так… По-моему, кстати, Власов отмечал для себя пассажи, примирявшие идеологию, которую он исповедовал в рейхе, с определенными фразами Великой Книги… У меня отобрали очки, руки устают держать книгу в метре от глаз, трясутся… У вас зрение хорошее?
— Левый глаз теперь совсем не видит, — ответил Валленберг сухо. — Уже полгода… Полная потеря зрения… Правый — абсолютен… Читаю без очков… Стараюсь заучить всю Библию наизусть — кто знает, что меня ждет через мгновение?
Исаев вспомнил пастора Шлага, его лицо, маленькую, не по росту, кацавеечку, вспомнил, как старик неловко шагал на лыжах по весеннему снегу, перебираясь в Швейцарию, на связь с его, Штирлица, Центром, вспомнил, как тот бранил француженку Эдит Пиаф: «Какое падение нравов, это не музыка, только Бах вечен»; почувствовал, как кровь прилила к щекам (неужели я сейчас покраснел?); заново услыхал запись разговора Шлага с его, Штирлица, провокатором Клаусом, когда пастор недоумевающе, с обидой в голосе, спрашивал: «Разве можно проецировать прекрасную библейскую притчу на национал-социалистическое государство? Это подобно тому, как логарифмической линейкой забивать гвозди»; представил себе лицо провокатора, который ликующе-позволительно издевался: «А что же вы, пастырь божий, молчите, когда вокруг вас творится зло, когда нацисты жгут невинных в печах?! Где ваша Христова правда?!» Эти видения пронеслись у него перед глазами, и он вдруг почувствовал себя в своем доме под Бабельсбергом, даже запахи ощутил — каминного дымка, жареного кофе и сухой кёльнской воды в ванной комнате.
Неужели это было, спросил он себя. Неужели ты действительно был таким, каким был? Неужели ты тогда жил без сомнений и тягостных раздумий о судьбе твоей страны, о трагедии, которая на нее обрушилась?
Да, ответил он себе, я жил тогда именно так, я был весь в борьбе, а если ты убежден в том, что обязан сделать все, чтобы уничтожить нацизм, ты не имел права на сомнения, война исключает любую форму сомнений, долг становится самодовлеющей формулой духа… Ой ли? Ведь так отвечал Гудериан в Нюрнберге… Да, но Гитлер никого, кроме группы Рэма и Штрассера, не расстрелял, он не убивал своих; пара тысяч — не в счет; дал убить Гейдриха, убедившись в том, что он не свой — в жилах течет еврейская кровь деда… А в Испании? Я и тогда ни в чем не сомневался? Да, я гнал сомнения, потому что видел франкизм как «советник РСХА» изнутри, во всем его ужасе… Но ты ведь знал, что наши дрались против троцкистских бригад ПОУМ, которые стояли насмерть против фашистов и сражались отменно, до последнего патрона? Ты что, не читал сводок Франко о том, как яростно сражались троцкисты? Не видел, как они гордо держались на допросах и шли на расстрел с криками: «Да здравствует коммунизм! Да здравствует Четвертый Интернационал! Смерть фашизму! Но пасаран!»
Ох, не надо, не надо об этом, взмолился он и неожиданно для себя впервые в жизни услыхал в себе мольбу: «Господи, прости меня, прости!» И, моля прощения себе, он видел лица Сашеньки и Саньки, Гриши Сыроежкина, Станислава Уншлихта, Михаила Кедрова, Гриши Беленького, Артура Артузова, Яна Берзиня… А Лев Борисович? А Бухарин? Кольцов? Радек? Крестинский?
— Вы себя дурно чувствуете? — спросил Валленберг.
— Нет, отнюдь…
— Очень побледнели…
— Бывает, — ответил Исаев. — Пройдет… Как это в Притчах? «Не говори: „я оплачу на зло“: предоставь Господу, и он сохранит тебя…»
Валленберг несколько раз быстро глянул на Исаева:
— Вам легче, по ушам вижу… Они у вас какое-то мгновение были желтыми, сейчас стали нормальными, отпустило?
— Да.
— Поэтому я вам отвечу другой притчей: «Спасай взятых на смерть, и неужели откажешься от обреченных на убиение?»
Исаев снова почувствовал, как похолодели пальцы и замолотило сердце:
— Не помните, на какой это странице?
— Или в двадцать третьей, или в двадцать пятой главе, страницу не помню, у меня «поглавная метода»…
Исаев отставил книгу от глаз еще дальше, чтобы не так сливались, подрагивая, строки, нашел притчу номер одиннадцать. Следом было напечатано: «Скажешь ли: „вот, мы не знали этого?“ А Испытующий сердца разве не знает? Наблюдающий над душою твоею знает это и воздаст человеку по делам его…»
Вслушиваясь в прекрасную музыку слов, Исаев спросил себя: «Но почему же американская революция сражалась против англо-французских колонизаторов вместе с церковью? Священники там были подвижниками идеи „свободы и равенства“, а французы, громя Бастилию, гонялись за аббатами с веревками, распевая песни Беранже про то, что последнего короля надо повесить вместе с последним попом… Отчего в пятом году наши люди шли за Гапоном? А в семнадцатом восстали против церкви так же яростно, как и против самодержавия? Только ли потому, что Бурцев разоблачил Гапона, которого завербовала охранка? Или оттого, что наша церковь, ее пастыри всегда шли с властью рука об руку? И звали к повиновению даже тогда, когда здравый смысл подсказывал: зовите паству к противостоянию государевой неправде, которая влечет страну в пропасть. Ведь если бы церковь объединилась с Гучковым, Путиловым, Милюковым, Родзянко, февральского взрыва могло б и не быть… А они поддерживали малограмотных фанатиков „великорусской идеи“… Если бы не женщины, выстоявшие три дня в пуржистых очередях за хлебом, пошли в центр города, а мудрые и независимые священники повели за собою паству, кто знает, как бы повернулась история?!»
12
Виктор Абакумов, министр государственной безопасности СССР, карьеру сделал головокружительную, как и все те, на кого поставили за год до начала Большого Террора аппаратчики Маленкова.
Казалось бы, его восхождение было случайным, вне логики и здравого смысла.
Однако же так могло показаться лишь тем, кто не знал Сталина, а его по-настоящему не знал никто.
Порою и сам Сталин во время тяжкой бессонницы поражался себе и тем словам, которые произносил днем: каждому находил свои, единственно нужные, спроецированные в Историю; иногда он ломал собеседника, порою подстраивался к нему, очаровывая; изредка готовился загодя, писал черновики, особенно когда встречался с писателями, зная, что это уйдет в Память — будущее Евангелие от Иосифа; с людьми академической науки встреч избегал, понимая свою неподготовленность, зато часто приглашал авиаконструкторов — практики, живут реальностью, а не таинством формул.