Эдуард Тополь - Лобное место. Роман с будущим
Но к девяти утра все стягивались в столовую на завтрак.
И когда весь кинематографический бомонд, включая Утесова и советского Леграна — композитора Никиту Богословского, рассаживался за столиками над утренним творогом, вареными яйцами и гренками с джемом, в столовую походкой усталого римского цезаря входил единственный и неповторимый Аркадий Исаакович Райкин. Он был не только великим артистом, но и великим модником — даже к завтраку он выходил в каком-то атласном пижамо-пиджаке вишнево-импортного цвета. А про его сценические блейзеры и говорить нечего! В короткий период нашего с ним ежедневного общения (он почему-то возомнил, что я способен сочинить ему новую эстрадную программу) я услышал уникальную историю. Оказывается, эти костюмы (с простроченными двубортными пиджаками) ему шил знаменитый рижский портной Шапиро (или Каплан, или Кацнельсон — неважно). А важно, что до советской оккупации Прибалтики этот Шапиро (или Каплан/Кацнельсон) держал два ателье — одно в Риге, а второе в Лондоне. Но сначала пакт Риббентропа-Молотова, а потом и Вторая мировая война отрезали его от лондонского ателье, и теперь весь свой дизайнерский талант товарищ Шапиро отдавал процессу экипировки советской творческой элиты. Происходило это следующим образом. Из Москвы или Ленинграда клиент привозил ему свой отрез — габардин, шевиот или еще что-то очень дефицитное. Шапиро снимал с клиента мерку и отпускал восвояси с тем, чтобы через две недели клиент снова приехал в Ригу на примерку. После чего клиент уезжал и опять возвращался через две недели за готовым костюмом. Стоимость пошива обходилась недешево — сто рублей плюс проездные, но зато у Райкина, Богословского, Утесова и других костюмы были не хуже, чем у Ива Монтана и Фрэнка Синатры! Слава Шапиро выросла настолько, что однажды к нему пришел сам секретарь Рижского горкома партии! Он принес отрез габардина и сказал:
— Товарищ Шапиро, я хочу заказать вам костюм.
— Сёма, — сказал Шапиро своему ассистенту, — сними мерку с этого товарища.
Когда ассистент снял мерку, секретарь горкома сказал:
— Товарищ Шапиро, у меня к вам просьба. Вы можете сделать у пиджака такие плечи, как у товарища Брежнева?
— Сёма, — сказал Шапиро, — запиши: подкладные плечи, как у Брежнева.
— И еще, — сказал секретарь горкома. — Вы можете сделать, чтобы у пиджака грудь была тоже, как у Брежнева?
— Сёма, — сказал Шапиро, — запиши: в грудь подложить ватин.
— И последняя просьба, — сказал секретарь. — Вы могли бы сделать брюки с обшлагами, как у товарища Брежнева?
— Конечно, — ответил Шапиро. — Сёма, запиши: брюки с широкими обшлагами.
— Спасибо, товарищ Шапиро! — сказал секретарь горкома. — Когда мне прийти на примерку?
— Зачем вам приходить на примерку? — ответил Шапиро. — Завтра приходите и заберите это гавно!
После завтрака такие истории и другие «майсы» про знаменитые розыгрыши Никитой Богословским партийных и творческих бонз ежедневно звучали на круглой балюстраде веранды Дома творчества. Там кинематографические корифеи, которые уже отошли от дел в пенсионную мудрость — Прут, Столпер, Блейман, Эрдман, Вольпин, а также жены Райзмана, Юткевича, Кармена и Донского, основателя неореализма в мировом кино, — целыми днями рассказывали забавные эпизоды из своих богатых биографий и играли в преферанс в компании директора дома Алексея Белого, бывшего боевого полковника и освободителя Праги. По неясным причинам этот Алексей Павлович настолько поддался их тлетворному влиянию, что совершенно не стучал на своих отдыхающих в КГБ или хотя бы в партком Союза кинематографистов. Не стучал, хотя по ночам из дверей их комнат явственно доносились вражеские голоса Би-би-си, «Свободы», «Свободной Европы» и, конечно, «Голоса Израиля», а утром за завтраком все открыто обменивались услышанным из-за бугра. Не стучали и старые официантки, и поварихи, и уборщицы — возможно, потому, что слишком хлебными были их должности, ведь каждый вечер, когда смеркалось, они уходили из этого Дома с кошелками, отягощенными вынесенными из кухни продуктами.
Как бы то ни было, я специально припомнил почти полный список постоянных обитателей этого Дома, чтобы показать, что он был «настоящим еврейским осиным гнездом», а если порой сюда и залетал какой-нибудь кинематографический антисемит, то сразу видел правоту тезиса о повсеместном засилье евреев и в бешенстве уезжал — чаще всего навсегда. Потому что ни разогнать «этих жидов», ни избавиться от них было совершенно невозможно — ведь именно они были учителями нескольких поколений истинно русских кинематографистов: от всемирно известного авангардиста Андрея Тарковского до посконно российского реалиста Василия Шукшина. А потому — при молчаливом возмущении партийного руководства — никто уже не трогал этот заповедник реликтовых киноевреев, выжидая, когда они сами вымрут.
А они не умирали. Пока их ученики — Чухрай, Климов, Шепитько, Смирнов, Карасик, Шпаликов, Трунин, Ежов, Соловьев, Кончаловский, Говорухин и другие, проживавшие на втором этаже этого Дома и в трех соседних коттеджах — стучали на пишмашинках, сочиняя будущие шедевры, они грелись под солнцем, трепались, играли в преферанс и на бильярде и рассказывали друг другу замечательные истории из своей бурной жизни.
— Никита, расскажи, как ты съездил в Ленинград.
— Ой, зачем вспоминать? — скромно отмахивался Богословский.
— Ну, так я расскажу, а ты скажешь, так было или не так. Слушайте. Никиту регулярно приглашают на «Ленфильм» писать музыку к кинофильмам. Когда он приезжает, его в «Астории» ждет люкс с роялем. И конечно, вечером послушать последние московские новости к нему в номер набивается весь питерский бомонд. Под вино и коньяк развязывают языки, треплются «за Софью Власьевну» и сыплют анекдотами про «мудрое руководство». И вот недавно — то же самое: полный номер гостей, все курят, но через час у всех каким-то образом кончились сигареты, кто-то из молодых предложил: «Ой, сигареты кончились, я сбегаю в буфет». И тут Никита говорит: «Не нужно никуда бежать. Сейчас я попрошу наших товарищей, и нам принесут». После этого поворачивается к вентиляционной решетке под потолком и просит: «Товарищи, у нас тут сигареты кончились. Будьте любезны, пришлите нам пачку». Все, конечно, смеются и говорят, что это плоская шутка, как тебе, Никита, не стыдно так мелко шутить. Но через две минуты — стук в дверь, Никита открывает, на пороге дежурная по этажу: «Никита Владимирович, вы просили сигареты. Вот, пожалуйста!» Все как-то стихли, озадаченно закрякали, кто-то сказал, что это случайность, кто-то выпил, поспешно вспоминая, что он тут рассказывал. И вдруг выясняется, что сигареты есть, а спичек нет, прикурить нечем. «Минутку! — говорил Никита и снова поднимает голову к вентиляционной решетке: — Товарищи, вы прислали нам сигареты, большое спасибо! Но вот оказалось, что у нас и спичек нет. Будьте так любезны, пришлите нам коробок, пожалуйста!» Наступила мертвая пауза похлеще, чем у Гоголя. Народ безмолвствовал. Ведущие питерские режиссеры театра и кино, именитые писатели и народные артисты, исполнители ролей советских вождей и рабочих, молча смотрели на дверь. А Никита спокойно, будто не замечает напряжения публики, прошелся по номеру, сел к роялю и заиграл свою «Темная ночь, только пули свистят по степи…». И в этот момент в дверь постучали. Это был негромкий и вежливый стук, но в ушах собравшихся он прозвучал, как расстрельный залп на Дворцовой площади. «Да, войдите!» — сказал Никита. Дверь открылась. На пороге стояла все та же дежурная по этажу: «Никита Владимирович, вы просили спички. Вот, пожалуйста». Через минуту в номере Богословского не осталось ни одного человека. Наспех натягивая на себя пальто, шляпы и галоши, вся питерская элита, все — заслуженные, народные и лауреаты — ринулись, толкая друг друга, из номера и — не дожидаясь лифта — из «Астории». Они бежали по Невскому, надвинув на лица шляпы и шапки в надежде, что их не опознают агенты КГБ. А спустя еще минуту и Никита вышел из своего номера. Мягко ступая своими туфельками тридцать седьмого размера по ковровой дорожке гостиничного коридора, он подошел к сидевшей за столиком дежурной по этажу и протянул ей десять рублей: «Спасибо, милочка, все точно выполнила, минута в минуту!»
Наслушавшись таких историй, я уходил в свою комнату, собираясь тут же их записать, но не записывал, преступно считая, что такое забыть невозможно. А оказалось — запомнил только две или три…
Но тогда, в 1967 году, впервые попав в этот Дом, я быстро усвоил, что это единственное место в Москве, где мне, за неимением московской прописки, можно находиться легально. Потому что каждый раз, когда я снимал в Москве комнату или квартиру, уже через неделю приходил, по наводке соседей, участковый милиционер, проверял документы и требовал, чтобы я отправлялся «по месту прописки», то есть в Баку, к дедушке. А когда на «Мосфильме» или на Студии имени Горького делали кино по моим сценариям и студии вселяли меня в «Пекин», «Минск» или «Украину», то и там полагалось жить не больше месяца. А в Болшево, когда у меня были деньги на путевки, Алексей Павлович Белый мог держать меня месяцами, и таким образом я — с перерывами на безденежье — прожил там с начала 1967-го по конец 1978-го.