Юлиан Семенов - Третья карта (Июнь 1941)
— Пан Трушницкий, — захрипел Ладислав, подавшись вперед, — будьте милостивы, помогите же детям!
Старуха наконец кончила кашлять, отерла взбухшие синие губы, посмотрела на сына с укоризной:
— Не роняй себя… Пошли, маленькие, пошли. Вам нечего бояться, вас ждет избавление и отдых, пошли. Это нам бояться надо — грешившим.
9. КУРТ ШТРАММ (II)
Седой штандартенфюрер вызывал Курта уже пятый раз. Сначала он говорил о том, что в его же, Курта, интересах развеять павшее на него трагическое подозрение.
— Человек, с которым вы встречались, — вы знаете, о ком я говорю, — связан в Швейцарии с красными. Это факт, который мы установили со всей непреложностью. Объясните мне, где и как вы с ним познакомились, только об этом я вас прошу.
Курт молчал. Он ненавидел себя за это молчание, ибо понимал, что продиктовано оно иллюзиями, которые он считал изжитыми. Он понимал, что надо броситься на этого седого эсэсовца с юным, без единой морщинки лицом, и тогда придут семеро его помощников, которых он так свободно называл свиньями и палачами, и все будет быстро закончено. Но в Курте еще не было сил ускорить конец, в нем была лишь сила принять его.
— Поймите, — продолжал штандартенфюрер, — вас бы никто не арестовал или, наоборот, гильотинировали бы уже, не будь вы тем, кем были. Вы дружили с семьей генерала Шернера, с семьей генерала Вицлебена, с Гуго Шульце, работающим в секретном отделе экономических исследований при министерстве авиации, с семьей графа Боден-Граузе, который собирает у себя дома много видных и уважаемых людей из министерства иностранных дел. Что вы хотите, у нас в гестапо есть люди, страдающие манией подозрительности. Такова уж профессия, ничего не поделаешь. Я должен их успокоить. — Он улыбнулся грустной улыбкой, очень красившей его лицо. — А успокоить их я могу, получив от вас хотя бы формальные объяснения, и ваше дело будет закрыто, а вы вернетесь к своей службе. Мы не сообщали никому о вашем аресте. Впрочем, вы даже и не арестованы: ордера нет, его никто не решится утвердить, потому что тогда надо бросать тень подозрения на слишком многих заслуженных людей рейха.
— Вы напрасно все это затеяли, — ответил Курт. — Я не буду вам ничего объяснять.
— Вам придется мне объяснить. И не все, а лишь где, когда и зачем вы познакомились с господином из Швейцарии.
Курт отрицательно покачал головой.
— Это все, — сказал он. — Я не считаю себя преступником. Так что скорее заканчивайте формальности, штандартенфюрер.
— Если вы не считаете себя преступником, так позвольте мне убедить в этом мое начальство. Я вас тоже не считаю преступником.
— Это все, — повторил Курт.
— Нет, не все. Вы тоже служили, Штрамм, служили в рейхе, и вы прекрасно понимаете, что поручение, данное руководством, должно быть выполненным. Я получил поручение. И я выполню его. Я получил поручение доказать вашу честность. Я убежден в случайности ваших встреч с врагами. Но вас могли подвести те, кто желает нам горя. Вот я и докопаюсь до того, кто хотел сделать из вас преступника. Или докопаюсь до случайности и докажу причины этой случайности, ибо ничто так не причинно, как случайность. Я ведь не тороплю вас. Но в случае, если вы станете продолжать упорствовать, я…
— Прикажете вогнать мне иглы под ногти? — не выдержал Курт.
— Ни в коем случае. Я буду вынужден вызвать на допросы ваших друзей: господина Гуго Шульце, господина Эгона фон дер Брема, графиню Ингрид Боден-Граузе, и они наверняка помогут мне установить правду.
«Вот оно, самое страшное, — подумал Курт, — это страшнее иголок, каблуков, карцера. Самое страшное — это когда ты чувствуешь беззащитность моральную, а не физическую».
«Совершенно секретно,
IV отдел РСХА.
Сектор по борьбе с подпольем в Германии.
В целях продолжения работы с арестованным Куртом Штраммом прошу установить наблюдение, включая прослушивание телефонных разговоров, за его ближайшими друзьями: экономическим советником министерства авиации Гуго Шульце, бароном Эгоном фон дер Бремом и журналисткой графиней Ингрид Боден-Граузе. Фотографии прилагаются.
Начальник сектора
штандартенфюрер СС Беккер».
«Согласен. Прошу поддержать просьбу Беккера.
Бригадефюрер СС Мюллер».
«Не возражаю.
Гейдрих».
«О наружном наблюдении за экономическим советником министерства авиации Гуго Шульце рейхсмаршалу Герингу не сообщать.
Гиммлер».
10. И БУДЕТ ДЕНЬ, И БУДЕТ ПИЩА…
Солнце пробивалось сквозь жалюзи ровными полосами лучей, по цвету похожими на расплавленную сталь. Черные тени безжалостно резали ковер, серебряные туфельки, атласное кресло, на которое брошены были синее платье, пачка сигарет и книга, раскрытая рукой человека, любящего читать и читать умеющего: корешок не был смят, и в том, как была раскрыта книга, не чувствовалось насилия над вещью.
Ингрид долго смотрела на жестокую белизну стальных линий, которые разрезали ее спальню. Она слышала голос садовника Карла — он уже давно подстригал газоны в парке; наверное, он начал подстригать их вскоре после того, как Ингрид вернулась с приема у шведского посла. Только раньше Карл старался работать тихо, чтобы не будить дочь графа, а теперь, по его разумению, спать было грешно, потому что солнце уже в зените и горничная (кажется, это был голос Эммы) звала садовника на второй завтрак.
Ингрид включила радио. Диктор читал последние известия: фюрер сдал в фонд обороны империи медные ворота рейхсканцелярии. По всей Германии проходит кампания, провозглашенная рейхсмаршалом Герингом: сбор металла для победы над англо-еврейскими банкирами. Укрепляются экономические связи с Россией. Премьер Франции Пьер Лаваль принял германского посла и имел с ним дружескую и откровенную беседу по вопросам дальнейшего развития отношений между рейхом и Францией. Выступая на митинге в Загребе, поглавник «независимой державы Хорватской» Анте Павелич заявил, что новый порядок в Европе несет всем народам истинную свободу, которую гарантируют гений фюрера и дуче, мощь их великих армий, доказавших свое мужество и несокрушимую силу в боях против плутократов. Температура в Берлине плюс двадцать три градуса, ветер юго-западный, умеренный, к вечеру возможна гроза.
Ингрид поднялась, внимательно осмотрела себя в громадном зеркале, вмонтированном в стену спальни: когда была жива мама, к девочке приглашали балетмейстеров из Берлинского театра оперы, и только два года назад Ингрид попросила шофера снять шедший вдоль зеркала станок, за который она держалась, отрабатывая балетные позиции.
Ванная комната была отделана серыми мраморными плитами, и однажды Ингрид пошутила: «Папа, я чувствую себя в моем бассейне, будто в нашем фамильном склепе».
В воду, казавшуюся серо-зеленой оттого, что мрамор был именно такого цвета, Ингрид налила хвойного экстракта; вода потемнела, сделалась темно-желтой, и запахло лесом, далеким, не здешним, а баварским, куда семья Боден-Граузе уезжала на все лето. Но после того как под Варшавой погибли два сына графа, младшие братья Ингрид, а мать, не перенеся горя, умерла, дочь и отец ни разу не покидали Берлин.
Узнав о гибели сыновей, граф сказал:
— Это отмщение за мою пассивность. Нельзя просто болтать о тупости ефрейтора, против него надо было сражаться. Я повинен во всем. Мне нет прощения.
Он сказал это спокойно, так спокойно, как редко говорил дома, и Ингрид больше всего испугало это оцепенелое спокойствие отца. Она любила его больше всех в семье, и она не ошиблась, почувствовав нечто конечное в словах отца. Он действительно решил уйти к сыновьям и даже наметил точную дату: сразу же после того, как закончит необходимые формальности, вызовет управляющих из померанских и баварских имений, составит завещание и встретится с теми своими друзьями, которые смогут оказывать покровительство жене и дочери в том случае, если им придется сталкиваться с представителями власти безумного ефрейтора.
Но когда мать Ингрид умерла от разрыва сердца, не перенеся гибели мальчиков, граф — так же методически и рационально — отменил свое решение о самоубийстве до той поры, пока Ингрид не выйдет замуж. Пригласив дочь, он сказал ей:
— Поскольку ты рождена аристократкой, Ингрид, мне нет нужды повторять очевидное: только нуворишам, дорвавшимся до богатств, кажется, что им все дозволено. Ты воспитывалась в роскоши с детства, это было привычным, но я всегда старался внушить тебе, что истинному аристократу дозволено очень немногое. Мальчикам можно было остаться в Берлине, но закон нашей родовой чести не позволил им сделать этого, и они пошли на фронт и погибли, как другие немцы. Я бы не гневил господа, если бы они умерли во имя торжества Германии. Но они умерли во имя гибели Германии, и поэтому я хочу поделиться с тобой кое-какими соображениями.