Виктор Пронин - Выигрывать надо уметь (сборник)
Волны бухали в бетонный причал так гулко, будто в них все время что-то лопалось, взрывалось, раскалывалось. Шуршала газета, примерзшая к заколоченному киоску, скрежетал на ветру надорванный кусок жести, иногда, заглушая все эти звуки, по мосту над нами проносился железнодорожный состав. Девушка мерзла в тоненьком пальто, волосы ее были наполнены холодным ветром и снежинками, но ей, похоже, нравилось это прощание, она казалась себе значительной и печальной, может быть, даже несчастной. Это возвышало ее в собственных глазах, оправдывало в поступках…
«А не напоить ли мне ее чаем?» – снова ворвались в сознание странные слова, откуда-то из прошлого ворвались, но опять я не мог вспомнить, откуда они, что за ними стоит. Слова не уходили, продолжали звучать во мне, как приставшая мелодия. Я повторял их на все лады, распевал и проговаривал, не в силах заглушить в себе. А когда мне наконец удалось избавиться от них, я застал себя на кухне. Передо мной кипел чайник, а в руке была только что вскрытая пачка чая с черным индийским слоном.
Пришлось заваривать чай, потом пить его, потом непонятно зачем я включил телефон, и он тут же разразился резкими звонками, от которых, кажется, по всему телу пошла рябь возмущения. Не помню, с кем я говорил, о чем, но слова произносил громко, уверенно, напористо, заверял кого-то все сделать быстро и решительно, а трубку положил с таким удовлетворением, будто свое обещание уже выполнил. Какое обещание, кому?..
Когда я вернулся к машинке, в моем углу гудела муха. Твердыми сухими глазами она билась о стекло, буравила воздух прозрачными крыльями, в ее жужжании чувствовались недоумение и недовольство. Похоже, совсем потеряв самообладание, муха никак не могла понять невидимой преграды, которая мешала ей вырваться на свободу. Вначале я пытался не обращать на нее внимания, но потом понял, что это невозможно. Содрав с себя взмокшую после чая рубаху, я принялся гонять муху по комнате, пытаясь выпроводить ее в форточку. Муха мгновенно осознала грозящую опасность и приняла защитные меры. Неожиданно приземлившись в неприметном, труднодоступном для меня месте, она замирала, стараясь, чтобы я не услышал ее хриплого, запыхавшегося дыхания. Я тоже останавливался и как дурак стоял с зажатой в руке рубахой и всклокоченными волосами. Но, не выдержав этой затаившейся тишины, начинал беспорядочно размахивать рубахой, пока волной воздуха не вынуждал муху снова устремиться к свету. Увидев ее на фоне окна, я бросался к ней, но мои удары запаздывали, муха отчаянно увертывалась, носилась по всему окну, а обессилев, устремлялась в глубину комнаты и, затаившись где-то, отдыхала, тяжело переводя дыхание.
Примерно через полчаса я понял, что муха прекрасно знает, когда я смотрю на нее, когда ее вижу, более того, она предчувствовала мои удары, догадывалась о них за какие-то доли секунды. Если она замирала на подоконнике, то это вовсе не значило, что можно было бить, – все мои намерения муха предчувствовала заранее и стремительно взлетала, едва я только начинал заносить руку для удара. Да и взлетала она как-то слишком уж коварно, продуманно – не вверх, а в сторону, вниз и только после этого начинала набирать высоту. Видимо, законы высшего пилотажа, законы воздушного боя были ей хорошо знакомы. Но была и ограниченность, была, потому что она снова и снова устремлялась к окну, билась головой о стекло, царапала его крыльями, обессилев, сползала вниз и снова скрывалась среди посуды, книг, одежды. Так продолжалось до тех пор, пока нам обоим не повезло – разогнавшись в очередной раз, муха случайно попала в раскрытую форточку и вылетела наружу с торжествующим гулом.
На листе бумаги, заложенном в машинку, было напечатано единственное слово – «рассказ». Да, скорее всего это должен быть рассказ. О дружбе, например, о ее ценностях, а если четче, если попытаться сузить эту безграничную тему, то можно… Можно написать… А почему бы и нет?.. О возвращении старого друга. Да, именно так. Были очень близки два друга, потом их что-то разлучило. Жизнь разлучила. Обстоятельства. Женщины. Или попросту их отношения себя исчерпали. Можно обыграть зависть, тщеславие, успех… Как бы там ни было, они расстались. Прошли годы. Каждый двигался по жизни своим путем, изредка мимоходом интересуясь, как там без него живется другу. Наконец один из них не выдерживает. Волнуется, ищет повод для встречи, пытается предугадать, как все это произойдет… А ничего не происходит. И дружба, и отношения потеряли всякий смысл. Обесценились другими людьми, прошедшими годами, пережитыми событиями. Но если один из них живет давними воспоминаниями, все еще пытается утвердиться в их взаимоотношениях, мается сомнениями и ищет доказательства своей правоты в давнем споре, то для второго все это игры, давно утратившие всякую занимательность. Восковые цветы детства…
Нет, не пойдет. Слюняво, жидко, бестолково… Обязательно найдется человек, который спросит: не себя ли ты имеешь в виду, не ты ли маешься какими-то там давними страхами и переживаниями?.. А если один из друзей стал судьей, а второй – преступником? Если встреча их произошла в зале судебных заседаний? Если один из них сидит на скамье подсудимых, а второй – под гербом на судейском кресле?.. Нет, слабо. Очень слабо. Возможно, такой случай и был в жизни, но в рассказе он будет выглядеть надуманным.
А если девушка на пляже? Например, снег, холодная серая река, в которой тонут крупные медленные снежинки, а по песку несутся мерзлые тополиные листья… И грохочущий железнодорожный состав над головой…
Нет.
Поезд ушел.
Об этом можно было писать лет десять назад. Тогда собственный возраст позволял писать о трепетных девушках, о слезинке на холодной щеке, о зябнущих ладошках и о странном, душераздирающем непонимании… А сейчас, дорогой, ты все понимаешь. И не надо пудрить мозги ни себе, ни читателю. Сейчас от тебя требуется нечто более жесткое, безжалостное, острое…
И вдруг совершенно четко, до рези в глазах, я мысленно увидел гвоздь на балконе. Он выступал из кирпичей на несколько сантиметров, я давно знал о нем, помнил, но все никак не мог собраться загнуть его или выдернуть. Большой изогнутый ржавый гвоздь с плоской ребристой шляпкой, напоминающей глаз улетевшей мухи. Каждый раз, когда я выходил на балкон и прислонялся к перилам, он впивался в мой бок, и я беззлобно думал о том, что надо бы его выдернуть, потому что рано или поздно он все-таки вопьется в мои ребра, протиснется между ними и, конечно же, затронет жизненно важные органы. А вызвать «Скорую помощь» сейчас непросто, да и вытащить ржавый гвоздь из собственного тела, высвободить эту ребристую шляпку, остановить кровотечение…
Не в силах больше видеть эту картину, я встал и направился на балкон. Так и есть, торчит. И его сетчатая шляпка действительно похожа на глаз той самой мухи, за которой я охотился не менее получаса и запомнил выражение ее морды, кажется, на всю жизнь. Я взял молоток и с бесконечным наслаждением несколько раз ударил по гвоздю, не только загнув его, но и вбив в цементный раствор между кирпичами. Теперь он никогда не вопьется ни в чьи ребра.
С чувством исполненного долга я постоял на балконе. Внизу бегали детишки, обламывая деревья, посаженные этой весной, в песочнице сидели их бабули, перемывая косточки всем, кого они могли вспомнить, увидеть, услышать. В стороне по улице проносились машины, вздрагивая на ухабах, в мусорных ящиках, похрюкивая, копались голуби… А Семидольский не пишет, сидит в своей Ковшаровке, меряет углы и длины… Вовушка Подгорный возводит металлургический гигант в Пакистане… Из редакции так и не позвонили – похоже, сорвалось. А жаль, как жаль… Ира так обиделась, что не звонит… А напрасно, ох напрасно… Юра Рогозин опять уехал в Карелию, писать пейзажи… Да и мне пора в Гриву собираться, там уже похолодало, над Сереной туманы ходят… А печь стоит холодная, надо бы протопить, дровишки с прошлой зимы остались…
А давно ли он был, прошлый год?
Да и все на свете было, оказывается, совсем недавно.
Еще вздрагивает в предсмертной судороге последний динозавр, еще не просохла кровь на Куликовом поле, дымятся танки под Прохоровкой, и я все еще толкусь на горячих плитах днепровской набережной, маюсь на туманном Сахалине, толкусь и робею перед кабинетами каких-то начальников и начальниц… И однажды наступает время, когда в лицо тебе холодно и опасно дохнет необратимостью возраста. Хоть на уши стань, хоть на бровях пройдись, но никогда, никогда уже не быть тебе моложе, умнее и смелее, чем сегодня, никогда тебя не будут любить сильнее, чем сегодня, хотя и сегодня не очень-то балуют…
И никогда, никогда, никогда…
Вот о чем надо писать – о том, что всерьез, что навсегда и необратимо.
Тяжко вздохнув, я вернулся с балкона в квартиру, перемыл посуду, протер пол на кухне, подоконник, полил цветы. Но когда снова сел за машинку, работать не мог – руки воняли моющим порошком. Пришлось снова идти мыть руки, но едкий запах все равно пробивался сквозь все мыльные ароматы. Пришлось руки протереть одеколоном, попытаться хоть так забить вонь хлорки. Чтобы сосредоточиться, я прилег, а когда проснулся, шел восьмой час вечера, кот орал от голода, а в машинке был заложен все тот же лист бумаги с единственным словом «рассказ».